Глава 4. «Башня». Подчинение и иллюзорная безопасность в травматической защитной организации. Хайнц Вайсc

Глава 4. «Башня». Подчинение и иллюзорная безопасность

в травматической защитной организации[i]

 

Хайнц Вайсc

 

Патологические организации таких личностей, как г-н Д., основанные на обиде и мести, проявляются различным образом. Они могут выражаться в сновидениях и сложных системах фантазий или разыгрываться в межличностных отношениях с тем результатом, что другие вовлекаются в эти системы или даже становятся их частью. Эта основа различных форм впутывания и разыгрывания заново (re-enactment), но она также дает перспективу для изменения. В ходе психоаналитического лечения мы можем получить более точное понимание структуры и функции таких организаций. Часто они представлены в материале сновидений, фантазиях и воспоминаниях пациента или фактически отражаются в ситуации переноса.

Пример этому — «необитаемый остров» г-на Д. Это убежище, откуда он мог наблюдать превратности мира, обеспечивающее ограниченный контакт с другими людьми, но в конечном счете все удерживается под контролем. Одиночество и грусть положения г-на Д. скрыты за иллюзорной мантией власти, контроля и неуязвимости, а также недоверия ко всякому, кто подходит ближе. Это относится и к аналитику, которому время от времени позволяют высаживаться на берег, поставляя пищу, но не дают доступа к более темным областям острова.

Места психического убежища — это пространственные репрезентации патологических организаций личности (Steiner 1993). Иногда они также концептуализированы как безопасная гавань или, как в классической картине утопии, райские острова за пределами переживания времени (Morus 1516; Hall 1605; Campanella 1623; Bacon 1627; Andreae 1619; см. Weiss 2012a; Eco 2013). Бывает, что они репрезентированы как пещеры или укрытия, которые обеспечивают защиту от холода, угрозы и боли, или, как в случае г-на Д., представляют собой «запретную зону». В некоторых случаях они репрезентированы вхождением в закрытую группу, ассоциацию или секту, либо идентификацией со сверхценными идеями вне сомнений и контакта с реальностью. В своей недавней статье Эстер Хорн (Horn 2015) описала структуру и функцию такой «организации внутренней секты», чья главная цель — преобразовывать тревогу в отношении насилия и вины в эротизированное, мазохистическое убежище. Общее у всех этих состояний то, что они вначале обеспечивают прибежище, которое постепенно превращается в тюрьму и в конечном итоге — в темницу (dungeon), откуда невозможно сбежать (см. Steiner 1993; Weiss 2009).

В этих лабиринтах прекращается всякое развитие, но в то же время их вневременность как будто защищает от преследования и угрожающих перемен. В анализе такие пациенты иногда кажутся недостижимыми (Joseph 1975) и нередко само лечение превращается в место психического убежища. В таком случае возникает парадоксальная ситуация, когда терапия как будто поддерживает то самое состояние, которое старается изменить.

На мой взгляд, эта дилемма более или менее неизбежна у пациентов с очень сложными психическими убежищами. Тогда аналитик и анализанд должны проживать эти тупики, прежде чем сможет возникнуть реалистическая картина возможностей и пределов психического изменения. Только тогда может открыться лазейка из как будто неразрешимой ситуации, шаг за шагом позволяя пациенту отказаться от своего психического убежища (Steiner 2014).

Пациентка, о которой я хочу рассказать, укрылась в структуре «башни», которая служила пристанищем для ее фантазий. В этой башне ее истязали анонимные мужчины, которые в результате приводили ее в состояние «принадлежности» («belonging»), как она это называла, и она чувствовала себя близкой своим мучителям и в абсолютной безопасности под их защитой. Благодаря этой фантазии она часто впадала в грезы, а ночью, особенно когда она была одна, фантазия давала ей утешение и помогала заснуть.

В анализе потребовалось, чтобы прошло полгода, прежде чем пациентка смогла рассказать мне об этих идеях. Ее беспокоило, что если о них рассказать, эти идеи утратят свою силу и «мужчины в башне», которых она называла «мои друзья», лишат ее своей защиты.

Таким образом, анализ рассматривался как угроза безопасности, которую она чувствовала в своей темнице. Но в то же время он воспринимался как неэффективный, поскольку я был единственным человеком, знавшим о ее мучении, которое просто беспомощно наблюдал, но не мог изменить. Оказалось, что идея о человеке, который «знает все», что происходит в башне, но неспособен вмешаться, составляла важную часть ее фантазии.

Теперь я бы хотел показать повсеместное влияние этой патологической организации, представленной «башней», на жизнь пациентки, и то, какую угрозу она ощущала от возможности выйти из темницы. Когда, после полутора лет лечения, она попыталась предпринять некоторые шаги в этом направлении, ее охватил ужас, что это движение будет необратимым, и она вновь и вновь боялась, что сойдет с ума. В одной из таких ситуаций она сказала: «Надеюсь, Вы знаете, что делаете!»

Рисунок 4. Башня с машикулями, крепость Мариенберг, Вюрцбург ((c) Carina Weiss).

 

Дальнейшие сдвиги в анализе можно примерно охарактеризовать четырьмя фазами:

— В первой фазе пациентка была абсолютно преданной как своим угнетателям, так и мне.

— Во второй фазе у нее возник неразрешимый конфликт лояльности.

— В третьей фазе она вышла из-под господства своей патологической организации, но в результате ей угрожали хаос, спутанность (confusion) и чувство, что она зависима от меня, как марионетка.

— И наконец, в четвертой фазе ей определенно стало лучше, когда она достигла некоего «сосуществования» между своими теперь ослабленными патологическими организациями и своим анализом.

Такое представление лечения в «фазах» это, конечно, упрощение сложных, взаимосвязанных процессов, которые иногда были параллельными, иногда смешанными, продвигались вперед и назад, бывало, создавали у меня чувство неуверенности и спутанности. Тем не менее я считал, что за первые три года анализа г-жи Е. произошла эволюция, которая привела к заметным переменам. Вначале было неясно, будет ли возможно дальнейшее развитие. В конце данной главы я покажу, в каком направлении происходили эти изменения. А в следующей главе я рассмотрю значимость постепенно возникавших репаративных процессов.

 

Клинический материал

 

Пациентка, приветливая женщина двадцати семи лет, у которой частое смущение, как будто детская беспомощность, чередовались с элегантным, «корректным» поведением леди, пришла в анализ через два года после преждевременной смерти отца и через несколько месяцев после того, как вышла замуж. Она заботилась об отце до его смерти и организовала похороны, не позволяя себе никаких чувств горя и скорби, которые считала непозволительными и непростительными признаками «слабости». Фактически пациентка была убеждена, что она фундаментально плохая, и единственное оправдание своему существованию видела в том, чтобы выживать ради того, чтобы функционировать для других. Она верила, что лишь «безусловно» служа другим может до некоторой степени компенсировать свою испорченность и вину.

Как я хочу показать, убежденность в том, что она плохая, парадоксально образовало у пациентки основу некоего чувства безопасности. Поскольку пока она могла чувствовать себя плохой и никчемной, она по крайней мере знала, кто она. А на любое хорошее переживание она реагировала спутанностью (confusion) и чувствами вины.

Таким образом, г-жа Е. пришла в плохое состояние вскоре после того, как вышла замуж за человека, который несомненно ее любил. Она похудела, снова стала наносить себе повреждения, как делала в детстве, и погрузилась в мысли о несчастных случаях, неизлечимых болезнях и веру, что муж скоро ее оставит. Как она говорила, эти мысли, вместе с истязаниями в «башне», приносили ей некоторое «облегчение».

 

Биография

 

В ходе анализа мне постепенно открывалась ужасная история жизни г-жи Е. Она была старшей из двух детей в семье, которые росли в ситуации одиночества, когда мать в основном отсутствовала или была пьяна, а отец, переполненный депрессивными чувствами, отрицал несчастье своего дома и время от времени терял контроль в своей беспомощности.

Мать подозревали в том, что она была соучастницей в насильственной смерти своего первого мужа. Когда пациентка была ребенком, мать вновь и вновь арестовывали за бесконечные мошенничества, а семья погружалась в бедность, не в состоянии выплачивать долги. Иногда пациентку с сестрой оставляли в квартире на несколько дней без еды, пока мать не возвращалась в хаотическом состоянии, пьяная и с криками. Зачастую ее настроение было неконтролируемым, она переходила от экзальтации к спутанности и затем к беспомощному отчаянию, и в этом состоянии установить с ней контакт было невозможно. Вновь и вновь она повторяла, что рождение моей пациентки разрушило ее жизнь. О детях не заботились, и уже в возрасте двух лет г-жу Е. положили в больницу из-за обезвоживания. То же самое произошло, когда ей было 11 лет: она отказывалась есть и хотела умереть. Она сказала, что надеялась, что таким образом избавит мать от груза своего существования.

Гораздо позже я узнал, что мать не только сама была проституткой, но и долгое время «одалживала» пациентку кругу педофилов. Похоже, это надругательство в конце концов создало «мужчин в башне», которые в фантазии г-жи Е. превратились из преследователей в защитников. В ее воображении они ей угрожали, если она о них «расскажет». Хотя эта угроза больше не была смертельной, пациентка бы потеряла их защиту и столкнулась с хаосом и спутанностью.

На основе этого возникла патологическая организация, которая оберегала пациентку от спутанности и страхов фрагментации. Организация сулила превращение преследования в безопасность путем установления идентификации с жестокими, могущественными объектами при условии, что пациентка в свою очередь подчинится ее принципам и откажется от собственной жизни. В то же время темница в башне репрезентировала могущественное Супер-Эго, предлагающее «порядок» и свободу от чувств вины ценой страдания. На более поздней стадии пациентка рассказывала, что эта «жизнь в аду» долгое время была единственной возможностью выжить, и она часто хотела к ней вернуться.

Когда ей было 15, родители разошлись. К тому времени она уже долгое вела хозяйство и заботилась о младшей сестре и отце, который встречался с другой женщиной. Несмотря на все эти невзгоды, пациентка сумела закончить школу и найти работу служащей на большом охранном предприятии. Все в этой компании вплоть до малейших деталей регулировалось правилами, процедурами и инструкциями, что удовлетворяло потребность г-жи Е. в субординации и дисциплине. У нее появился первый бойфренд, который годами стыдил и унижал ее, прежде чем она смогла расстаться с ним и познакомиться со своим будущим мужем. Она пыталась «стереть» отношения с матерью, которая не должна была знать, где живет г-жа Е., вышла она замуж или нет и как ее теперь зовут. В то же время пациентка была убеждена, что закончит тем же, что и мать, погрузится в хаос, переполненная жадностью и жестокостью, и в самом деле чувствовала, что она уже в точности такая, как мать. По этой причине она запретила себе думать о том, чтобы завести детей.

Прежде, чем пациентка пришла в анализ, она годами жила в состоянии «седации», более или менее безуспешно ее лечили нейролептиками, антидепрессантами, транквилизаторами и с помощью поведенческой терапии. Она начала наносить себе повреждения в детстве, что сопровождалось расстройствами питания, проблемами с желудком и кишечником, мучительной внутренней неразберихой и непрерывным постоянным желанием суметь поскорее умереть. Позднее выяснилось, что желудочные и кишечные спазмы начались после сновидения, в котором она должна была съесть сэндвич со змеей. Эта «змея», вероятно, сочетание садистического пениса и ядовитой груди, как будто кусала и терзала ее изнутри, что приводило к бесконечным эндоскопическим исследованиям.

Тот факт, что муж любил ее и она оказалась способной иметь с ним вначале приносящие удовлетворение эмоциональные и сексуальные отношения, похоже, повергал ее в замешательство (confusion). С ее точки зрения, она этого не «заслуживала». Эта ситуация казалась ей столь же нереальной, как и тот факт, что анализ был близок к пониманию ее внутреннего отчаяния. Г-жа Е. в самом деле надеялась, что лечение улучшит ее состояние, но в том смысле, что она сможет снова «функционировать» и стать такой, какой я ее себе представлял.

 

Ход лечения            

 

Это может объяснить, почему у нас с самого начала были совершенно разные идеи о ее лечении. Тогда как я старался обеспечить ее пространством, что сделало бы невыносимые чувства более выносимыми (Riesenberg-Malcolm & Roth 1999), ей не хватало четких правил и «инструкций» от меня. Потому она пыталась «читать между строк», стараясь по моим высказываниям сделать вывод, каковы мои ожидания от нее. Например, ей было ясно, что она должна «выздороветь», чтобы «функционировать» на работе и вознаградить меня за мои терапевтические усилия. Кроме того, она решила, что должна быть абсолютно пунктуальной, ни на минуту не опаздывая и не приходя раньше. Она не должна была опираться на спинку стула, пока ждала в приемной, поскольку я бы мог ее «вышвырнуть», если бы она не соответствовала моим требованиям. Мне было трудно принять на себя эту роль жестокой, авторитарной фигуры, и я осознал, что вновь и вновь пытаюсь ее избежать, стараясь быть особенно сочувствующим и понимающим.

Похоже, г-жу Е. это трогало, но в то же время приводило к спутанности. Она воспринимала мое отношение к ней как нереальное, и иногда боялась, что это «ловушка», чтобы она стала от меня зависимой, а я бы ее бросил. В то же время она относилась к своим сеансам очень серьезно и ее глубоко печалили эпизодические отмены, — настолько, что меня трогала ее печаль, а временами поражали и обескураживали преданность и вера, которые она в меня инвестировала.

 

Угодливость

 

Я, однако, не разглядел во всем этом того, что эта преданность основывалась главным образом на угодливости (subservience). В самом деле, на многих сеансах пациентка появлялась с почти военной дисциплиной, элегантная и корректно одетая, — тогда я слышал стаккато ее шагов в коридоре. Поздоровавшись со мной, пациентка опускала глаза, ложилась на кушетку и начинала прилежно сообщать то, что, по ее мнению, я хотел слышать. Похоже, она жаждала отвечать моим ожиданиям. Дисциплина и угодливость были для нее важнее всего. На таких сеансах она казалась спокойной, деловой и отстраненной, но это легко сменялось отчаянной беспомощностью и печалью. Эти моменты, особенно когда она была не в силах сдержать слезы, по ее мнению, были «непростительными». Она переживала их как «нытье» и была уверена, что я не прощу такую «слабость».

Долгое время для г-жи Е. было проблемой, что я не оглашал в открытую свои ожидания от нее. Она была уверена, что у меня есть план, который она должна исполнить. По ее мнению, я следовал особенно жестокой стратегии, не посвящая ее в свои цели. Поэтому она могла лишь «понимать неправильно», находясь целиком в моей власти. Когда я говорил с ней о ее печали и тревоге зависимости от меня, оставляющего ее гадать, каковы же на самом деле мои планы, это ее трогало, но в основном повергало в замешательство. Она думала, что личные чувства на терапии не позволены и я буду лечить ее «профессионально», т. е. без всяких чувств, хотя ее зависимость и уязвимость очень явственно ощущались в комнате.

Она рассказывала мне историю своей жизни, о своем катастрофическом детстве, о своей холодной смертоносной ненависти к матери, о мужчинах, которые ее насиловали, как будто я был «нейтральным» человеком, которому нужна была эта информация, чтобы прийти к терапевтическим заключениям относительно нее. Она полагала, что я не буду использовать материал, который она мне доверяла, против нее, хотя нельзя было не заметить подобия между аналитической ситуацией и теми «странными мужчинами», которым ее передавали. Когда однажды я поднял эту тему, говоря о ее беспокойстве и чувствах нереальности из-за смены комнаты, вызванной ремонтом в клинике, она спонтанно ответила: «Я не представляла, чего ожидать за этой дверью».

Я часто чувствовал, что между нами растет ужасное непонимание. Тогда как я пытался создать больше пространства и понимания для ее мягких, ласковых и уязвимых сторон, она полагала, что я ее презираю и считаю эти черты «отсутствием дисциплины». Критиковать меня было абсолютно «запрещено», она даже подумать об этом не могла, поскольку безопасности можно было достичь только посредством полного согласия и тотального послушания (compliance). Таким образом, как она однажды упомянула, она ухитрялась слышать мои интерпретации как «приказы».

Я был просто шокирован, когда она мне это сказала. Но затем она объяснила, что в инструкциях ее компании «приказ» определялся следующими тремя элементами:

— во-первых, анализом ситуации,

— во-вторых, исследованием возможных порядков действий,

— в-третьих, твердостью и контролем за исполнением.

Я был вынужден признать, что мои интерпретации в самом деле содержали части этих элементов, но утешился мыслью, что охранная компания, в которой она работала, вероятно, менее патологически структурирована, чем организация ее жестокого Супер-Эго, которая так господствовала над ней внутренне и ее терроризировала. Поэтому я начал думать, что мои интерпретации/«приказы», возможно, помогают ей справляться с внутренними катастрофами.

 

Конфликт между анализом и патологической организацией

 

Однако моя вера была, скорее всего, наивной, в том смысле, что я продолжал надеться, что не стану частью жестокой организации, которая господствовала над г-жой Е. внутренне. Когда она впервые рассказала мне о своих грезах о «мужчинах в башне», то очень тревожилась. Как я уже упоминал, с этой фантазией была связана идея о человеке вне башни, который «все знает», но обречен быть беспомощным свидетелем.

Я интерпретировал, что анализ, скорее всего, репрезентирован этим третьим бессильным человеком вне башни, и пациентка тут же забеспокоилась и испытала острые чувства вины.

Я отреагировал словами, что она, похоже, чувствует вину, поскольку слышит мой комментарий как суровую критику, как будто она превратила меня в слабую, беспомощную фигуру, человека, который вынужден все видеть, будучи неспособным вмешаться, и потому я буду ее упрекать. Я добавил, что она боится, что я накажу ее за это или даже «вышвырну», что она неоднократно озвучивала.

Теперь г-жа Е. оказалась в шаткой ситуации, боясь, что может потерять все: с одной стороны, сеансы и свою надежду на изменение, а с другой, — «мужчин в башне», которые никогда бы не простили ее неверность и наказали бы ее даже суровей или лишили бы своей защиты. В самом деле, одной из ее величайших тревог была следующая: фантазия, если ее озвучить, потеряет свою силу и пациентка больше не сможет успокаивать себя образами пыток и страдания.

В этих фантазиях были представлены всевозможные жестокости, такие как изнасилование, серьезные повреждения кожи, а также увечья и калечащие переломы. Однако они были лишь слегка эротизированы, но содержали центральную идею «выживания благодаря дисциплине», то есть идею, что если г-жа Е. не будет сопротивляться или бороться, но будет выдерживать жестокости, ее примут в круг «друзей» и защитят от всего страдания в жизни.

Разгласив мне эту тайну, пациентка вошла в конфликт лояльности со своей внутренней организацией. В самом деле, эта фантазия, которая до тех пор была в ее распоряжении, стала терять свой успокоительный эффект, и в своем воображении г-жа Е. иногда чувствовала себя униженной и оскорбленной после сеансов.

Внутренний голос, который она идентифицировала как «полицейского», кричал на нее и насмехался над ней, обвиняя ее в гнусности и никчемности. Голос говорил, что она использовала сеанс только для того, чтобы снова «поныть». О ней будут думать еще хуже, чем раньше. Она не могла поднять глаз, пока не выходила из больницы. Поскольку теперь все знают… Путь к автостоянке был настоящим публичным унижением. Когда она подходила к своей машине, голос говорил, что она снова может сесть прямо и расправить плечи. Она должна была надеть свою «униформу» и отправиться на работу. И она подчинялась, шла на работу и «функционировала».

Это был сеанс, на котором она рассказала мне об истязаниях в своем детстве. Когда я предположил, что «друзья в башне» получились путем постепенной трансформации тех мужчин, которые насиловали ее в детстве, это вызвало у нее чувство вины. Если это так, сказала она, она тоже виновата и «замешана».

Эта реакция дает представление о том, насколько трудно было сказать что-либо, что бы не вызывало чувства вины у этой пациентки. Тем не менее, та идея, что она стала «замешанной», в перспективе также содержала важный инсайт.

 

Клинический материал последующего сеанса

 

Пациентка начала следующий сеанс с признания, что внутренне подготовилась к этому сеансу и чувствует вину за то, что «контролирует» меня таким образом. Она воображала, что я требую, чтобы она больше говорила о надругательствах в ее детстве, что это единственная тема и центр внимания ее терапии, и на самом деле единственное, что в ней интересно. Если она не сможет удовлетворить мое требование, я буду считать это «саботажем» анализа.

Я ответил, что она очевидно боится надругательства с моей стороны. У меня может развиться назойливый интерес к худшему ее опыту, и тем самым я могу снова подвергнуть ее стыду и унижению.

Мой комментарий ее поразил. Это предполагало, что надругательство может в самом деле произойти здесь. Затем она некоторое время молчала и казалась очень печальной. Она тщетно пыталась сдержать слезы и сказала, что должна наполнить свою голову «ватой» после сеанса, чтобы избавиться от чувств.

Помолчав еще, она добавила, что иногда пыталась намекнуть на свой ужасный опыт, но ничего хорошего из этого не получалось. Бывший бойфренд продолжал ее унижать. Муж не знал, как реагировать, что она интерпретировала как безразличие, а недавно, когда он поднял эту тему, она ощутила крайнее отчаяние.

Я сказала, что она, похоже, создала сценарий для сегодняшнего сеанса, поскольку очевидно боится, что что-то может не заладиться. Я буду дальше унижать ее, желая «знать все», или, как ее муж, почувствую беспомощность или безразличие. Или же ее захлестнет такая печаль и отчаяние, что ей придется заполнить голову «ватой».

Она заплакала, сказав, что впервые думает о своей матери с грустью. Что с ней было не так? Как она могла так поступать со своими детьми? Эти мысли слишком сбивали ее с толку. До сих пор она могла думать о матери лишь полная ненависти или «с дисциплинированным равнодушием». Но теперь она совершенно обескуражена…

Обескураженность и беспомощность ощущались совершенно четко, когда она попрощалась и вышла из комнаты.

 

Обсуждение

 

Такие сеансы отмечали прогресс, несмотря на значительные трудности, с которыми мы сталкивались. Они демонстрировали, что пациентка мгновенно воздвигала новую «башню» на сеансе, приглашая меня унижать ее дальше и развить у себя вуайеристский интерес к ее худшему опыту. Если у нее не получалось вовлечь меня таким образом, я мог быть в роли наблюдателя, который все видит и страдает вместе с ней, будучи неспособным вмешаться. Но даже это было довольно-таки невыносимой позицией, и иногда я чувствовал, что у меня возникают фантазии спасения, когда у меня появлялось чувство, что я единственная хорошая фигура в ее жизни, единственный человек, который может вытащить ее из садистской организации и освободить. Мне должно было быть ясно, что пробуждение таких фантазий — лишь еще один вариант поддержания статус-кво и сохранения контроля.

Однако бывали моменты, — и я надеюсь, что клинический материал передаст это впечатление, — когда пациентка теряла контроль и казалась трогательно беспомощной и ласковой. В такие моменты, когда она временно отказывалась от своего послушания и железной дисциплины, своей «защитной брони», как она это называла, ее захлестывала печаль.

В начале лечения такие движения были ограниченными и могли быстро сменяться возобновленным унижением и очернением. Организация относилась к таким движениям с крайним недоверием, насмехаясь над пациенткой и высмеивая ее. Это вновь и вновь приводило к состояниям замкнутости и негативным терапевтическим реакциям, и грусть г-жи Е. быстро превращалась в спутанность, хаос и чувство нереальности.

 

Хаос и спутанность

 

Одной из причин этого, как уже упоминалось, было то, что для г-жи Е. только плохой опыт был реальным опытом. Эта подспудная система веры восходила к ее детству и, похоже, структурировала все ее восприятие реальности.

Сама г-жа Е. однажды отметила, что только плохое может быть реальным, что в свою очередь предполагало, что реальность плоха и хорошее — нереально. Соответственно, поскольку анализ содержал надежду на изменение, он относился к категории хорошего, но «нереального» опыта.

Кроме того, г-же Е. была убеждена, что только ее плохость может давать ей чувство идентичности, а если она обнаруживала внутри себя что-то хорошее, это вызывало спутанность, паранойю и невыносимые чувства вины, поскольку она не заслуживала ничего хорошего. Либо она этого не заслуживала, либо это была обманчивая иллюзия.

Такого рода расщепление представляло значительную проблему в нашей работе. Оно означало, что всякий раз, когда пациентке предстояло вобрать нечто хорошее, она приходила в состояние «распада» («dissolution»). Таким образом, анализ был постоянной угрозой ее чувству идентичности. С другой стороны, у меня создавалось впечатление, что она отчаянно зависима от терапии, что ей нужны наши сеансы, чтобы сохранять что-то хорошее и защищать его от завистливых внутренних объектов и от внутренней деструктивности.

На втором году анализа эти деструктивные силы проявили себя, когда ее «старый порядок», представленный железной дисциплиной и «мужчинами в башне», пошатнула серия болезненных перемен в ее жизни, и он больше не функционировал надежно.

Сперва ее бабушка с отцовской стороны тяжело заболела и затем умерла. Эта бабушка, наверное, была единственной «хорошей» фигурой в ее детстве. Г-жа Е. присматривала за ней, и иногда ей приходилось отменять сеансы, чтобы ехать к бабушке, которая жила далеко. Пациентка, в общем-то, надеялась, что сможет пережить эту утрату и организовать похороны таким же образом, как сделала в прошлом в отношении болезни и смерти отца. Но теперь у нее возникли чувства скорби и утраты, напоминая ей об отце, и она не могла их приглушить.

Вдобавок оказались обоснованными ее страхи, что муж, возможно, ведет «двойную жизнь», что подтвердило ее мнение о браке — и об анализе — как о «хорошем», но «нереальном» опыте. Муж употреблял гораздо больше алкоголя, чем в том ранее сознавался, он растратил деньги, играя в азартные игры, и искал контакта с другими женщинами через интернет. Пациентка обнаружила все это, когда муж рухнул дома в пьяном состоянии, вдребезги разбив стеклянный столик, на который упал, — так же, как и ее иллюзии. Она отвезла мужа в больницу и пыталась с ним поговорить. Многое из того, что происходило, напоминало ей о матери. Однако хуже всего для нее было то, что она чувствовала себя зависимой от мужа, но больше не могла верить клятвам, что он ее любит. Она хотела, чтобы он был с ней «честен», но не представляла, что будет дальше.

В этой ситуации, казалось, все пошатнулось. Пациентка похудела, у нее возникли проблемы с желудком и кишечником, она несколько недель не могла ходить на работу и иногда пропускала сеансы. Когда я попытался интерпретировать ее замкнутость и возвращение к невыносимыми чувствам на сеансах, она восприняла это как серьезное обвинение, что я так ей разочарован, что больше не хочу ее принимать.

В ее восприятии, казалось, все заглохло. На сеансах она выглядела как под «седацией», очевидно обескураженной и отсутствующей. Больше всего ее беспокоило, что «мужчины в башне» больше не в ее распоряжении. Она сказала, что анализ украл у нее ее «защитную броню». До сих пор она могла полагаться на «броню», чтобы «выживать» именно в таких ситуациях. Упомянув об этом, она вызвала у меня чувство вины, будто я лишил ее того, в чем она нуждалась для выживания, не предложив ничего взамен.

Теперь все у г-жи Е. угрожало рухнуть. Железный девиз «Ты можешь, ты должна, ты обязана!», похоже, больше не работал. Пациентку переполняла жажда смерти и захлестывали деструктивные импульсы, она чувствовала сильное желание «все разрушить» и причинить себе вред. Когда я связал это с нашими сеансами и сопоставил с жадным, завистливым образом матери, пациентка пережила это как сокрушительное обвинение и в то же время как подтверждение ее худшего страха, что она в точности такая, как мать. Но когда она пропускала сеансы (о чем всегда предупреждала меня заранее) и из-за ее деструктивности, я чувствовал себя таким же беспомощным и бессильным, какой, вероятно (хоть и в гораздо более тяжелой степени), чувствовала себя она в детстве.

Во сне она стояла перед своей бывшей школой, в которой вспыхнул пожар. Пожарная бригада прибыла слишком поздно и смотрела на огромные разрушения. Обгоревшие тела ее одноклассников сидели на стульях, и ей хотелось, чтобы и она сгорела и умерла вместе с ними.

Из-за этой пылающей деструкции я чувствовал себя бессильным, как если бы «прибыл слишком поздно», как пожарная бригада, и возможно, даже был ответственным за опустошительный пожар, который вспыхнул в пациентке.

Только теперь мне действительно стало ясно, до какой степени ее собственные деструктивные силы были связаны в ее патологической организации, и я начал сомневаться, что лечение сможет потушить огонь, который разожгло. Эта опасность была реальной, но тем не менее я думал, что отчаянная ситуация, в которой мы оказались, вероятно, была неизбежной, чтобы вообще изменилось хоть что-то.

Г-жа Е., похоже, ощущала, что от моей уверенности мало что осталось. Она спрашивала меня, что заставляет меня столь упорно цепляться за лечение. В то же время она выражала свою зависимость от сеансов как никогда ранее. В одном случае она выразила эту зависимость от меня образом «марионетки». В другом случае она сказала, что «теперь пути назад нет», и она надеется, что я знаю, что делаю. Я чувствовал ответственность, которую она на меня возложила, но был полон сомнения и сам не знал, что из всего этого получится.

 

Фаза сосуществования    

 

Эти трудности в последующие месяцы привели к развитию новой ситуации. Г-жа Е. вернулась на работу, но не могла функционировать столь «идеально» и безлично, как раньше. У нее начали развиваться доверительные отношения с одним из ее управляющих и старшей коллегой. Впервые она позволила себе слегка перекусывать в рабочее время, отменив прежнее свое правило не есть днем по крайней мере до 17 часов. В анализе также она как будто могла больше усваивать мои интерпретации, а не просто воспринимать их как критику или «приказы».

Это ее несколько более свободное обращение со своей жизнью отражалось и в терапии, — она могла приходить на несколько минут раньше или надевала на сеанс повседневную одежду (тогда как раньше приходила в рабочей, которую называла своей «униформой»). Ожидая в приемной, она могла позволить себе откинуться на спинку стула. Она могла начать сеанс просто с сообщения, что ее что-то обрадовало, или ей было грустно, или что она не знает, с чего начать. Она казалась менее озабоченной тем, чего я от нее ожидаю, и я тоже более непринужденно делился с ней своими мыслями.

Несмотря на все трудности в браке она решила остаться с мужем. Она поощряла его искать терапию, и ходе этого они больше сблизились. На некоторое время они завели двух котят и разделяли ответственность за двух этих «котодетей».

Несмотря на все это «мужчины в башне» оставались карающими фоновыми фигурами. Они предостерегали ее «не заходить слишком далеко», напоминали о «ее долге», но принимали ее анализ, чтобы она «стала лучшим человеком». В свою очередь пациентка больше не ощущала, что я настаиваю на полном отречении от этих контактов, а иначе я больше не буду ей доступен.

Таким образом, возник своеобразный компромисс, в котором части ее патологической организации продолжали существовать, будучи способными пользоваться анализом в ее жизни. Это сосуществование позволяло ей наслаждаться маленькими вольностями, — приглашать подругу, выходить гулять с мужем, пробовать новые кулинарные рецепты и т. п., — и благодаря всему этому она на короткие моменты чувствовала радость жизни, ранее ей незнакомую. До сих пор единственным оправданием ее существования было «выживать, чтобы функционировать для других».

Эти маленькие вольности были «хорошими» и «реальными», демонстрируя ограниченные, но реальные изменения, которых она смогла добиться с помощью анализа. Это подрывало расщепления на «хорошее» и «реальное», «плохое» и «нереальное». Пациентка понимала, что это был опыт и с хорошими, и с плохими аспектами, но тем не менее — «реальный». Таким образом, она могла брать большую ответственность как за хорошее, так и за плохое внутри нее, а не объявлять это нереальным или не превращать в разрушительные самообвинения либо отыгрывать в форме самоповреждений. У пациентки было впечатление, что она меняется и что этот процесс необратим. Но эти изменения были все еще нестабильными, и учитывая, какую свободу они ей позволяли, очевидно, очень ограниченными.

 

Дальнейшие изменения

 

Тем не менее, у меня сложилось впечатление, что г-жа Е. может лучше пользоваться анализом. У нее выработалась ощутимая зависимость от сеансов, сопровождаемая чувством благодарности, уже не основанная целиком на подчинении. Но она оставалась тревожной и боялась, что что-то «может случиться», и все, чего она добилась, пропадет, например, потому что я уеду или что-то случится со мной. В одном случае она полагала, что у меня было грустное лицо, когда я с ней поздоровался, и она прямо мне об этом сказала. В другом случае она увидела мою связку ключей не в том месте, где та обычно находилась, и встревожилась, что я собираюсь уехать после сеанса и не вернуться… Наконец, она озвучила свою тревогу и беспокойство относительно долгого перерыва (на три недели), и с благодарностью приняла мое предложение контактировать с моим коллегой в это время.

Все эти переживания указывали на то, каким важным и реальным опытом для г-жи Е. стала терапия. Ее внутренние голоса больше не осуждали терапию как «роскошь», на которую она на самом деле не имеет права, и грезы о жестокостях в «башне» отодвинулись на второй план. Вместо этого появились сны, изображающие те или иные события ее детства, которые переполняли ее сильными эмоциями. Она говорила об этих снах как о «воспоминаниях в чувствах», что напомнило мне, что Мелани Кляйн использовала именно этот термин, когда писала о подобных переживаниях (Klein 1957, p. 180).

История собственной жизни больше не казалась г-же Е. нереальным фильмом. Вспоминались многочисленные детали, сопровождаемые сильной грустью и тревогой, а также смертоносной ненавистью. Похоже, только теперь стало возможным «вспоминать с эмоцией и смыслом» (см. O’Shaughnessy 1999), и образ ее матери уже не был полностью стертым. Мать появлялась в мыслях пациентки как «чудовище хаоса», или как «злая королева», или же как беспредельно унижающая, самодеструктивная женщина, которой она больше не может помочь.

Пациентка вспомнила, как однажды нарочно попыталась вставить ногу между спиц колеса, когда ехала на велосипеде позади матери, стремясь ее убить. Я узнал от г-жи Е., что ее отец также имел отношения с другими женщинами, и что эти буйные и беспорядочные романы обоих родителей происходили прямо на глазах у детей. События в «башне» теперь можно было понять как часть жестокой первичной сцены, в которой пациентка была не только жертвой извращенцев, но и исключенной третьей стороной, человеком, который, «зная все», был бессилен вмешаться.

Эти короткие примеры дают представление о направлении, в котором развивался внутренний мир г-жи Е., когда жестокость ее Супер-Эго постепенно снижалась. Тем не менее, я разделял ее беспокойство о том, что все может быть утрачено и может снова погрузиться в хаос, как оправданное и реальное.

 

Заключение

 

В заключение я бы хотел подытожить свои впечатления от первых трех лет анализа г-жи Е. На основе катастрофической жизненной истории у пациентки развилась сложная защитная организация, в которой ее преследователи стали ее «лучшими друзьями». Они предлагали поддержку и безопасность, если она готова отказаться от собственной жизни и покориться их пыткам.

Это была высокая цена, но пока г-жа Е. подчинялась требованиям организации, она была защищена от преследования и брошенности. В то же время она могла размещать собственную тревогу деструктивности и невыносимые чувства вины в этой патологической структуре, что способствовало наркотической зависимости от идеализированных деструктивных объектов. Мельцер (Meltzer 1968) и Розенфельд (Rosenfeld 1971) говорили о комплексных функциях внутрипсихических «мафиозных организаций», что кажется подходящим описанием «мужчин в башне» г-жи Е.

Проблема заключалась в том, что эти переживания были в ее жизни столь реальными. Долгие годы пациентка переносила надругательства тяжело нарушенной матери, которая передавала ее педофилам. Стратегии выживания, которые она выработала в этих обстоятельствах, такие как не испытывать чувств, не думать, и главное, покорно выполнять все, что от нее требовали (что напоминает описания жертв пыток, см. (Amati 1987)), стали неотъемлемыми элементами ее защитной организации (см. Bohleber 2000; Brown 2005; 2006).

С такой внутренней установкой она вступила в анализ, воспринимая мои интерпретации как критику и «приказы». Первоначальной целью г-жи Е. было подчиняться моим требованиям и стать такой, какой хотел я, чтобы «выживать и функционировать», как она это формулировала. Таким образом она воздвигла новую «башню» в анализе. Мне было тяжело принимать на себя роль такого жестокого Супер-Эго, чувствуя себя заключенным в ее «башне» и сталкивающимся с моей собственной потенциальной жестокостью. Но пока я был только «хорошим», анализ оставался нереальным опытом в безлюдном и разрушенном мире.

В следующий период лечения возник конфликт лояльности между анализом и «мужчинами в башне». Они как будто воевали друг с другом и боролись за главенство. Этот процесс вызвал у меня фантазии спасения. А бывало, я чувствовал себя человеком вне башни, который знает и вынужден наблюдать все, но ему не позволено вмешиваться. «Друзья» пациентки, которые всегда были в ее распоряжении, похоже, превосходили меня, и я неоднократно чувствовал себя бессильным и беспомощным. В этой фазе лечения г-жа Е. переживала мучительный внутренний конфликт.

В этом контексте внутренние и внешние изменения вызвали временный распад ее защитной организации. Железная дисциплина пациентки, ее «защитная броня», как она это называла, перестали функционировать. «Мужчины в башне» не были ей больше доступны. В этой фазе она чувствовала себя осажденной хаосом и спутанностью, подобными «чудовищу хаоса», терроризировавшему ее изнутри. Она испытывала сильное желание разрушать и боялась «сойти с ума». В то же время она чувствовала себя отчаянно зависимой от анализа. В этом состоянии параноидно-шизоидной дезинтеграции казалось, что все гибнет, и г-жа Е. сказала мне: «Надеюсь, Вы знаете, что делаете!»

И в конце я описал четвертую фазу, в которой остатки ее патологической организации были смонтированы заново.

В статье «Клиническое исследование защитной организации» Эдна О’Шонесси (O’Shaughnessy 1981) описала похожее развитие событий. В ее случае высокоорганизованная защитная организация лишь частично разрушилась после периода тревоги и спутанности и продолжала сосуществовать наряду с отщепленной частью личности пациента, который установил более глубокий контакт со своими чувствами и внешней реальностью. После такого повторного монтажа организация уже больше не притягивала столь наркотически нуждающиеся части его самости. Вместо этого она служила временным прибежищем в периоды несчастья. Согласно О’Шонесси, живучесть таких расщеплений — типичная часть процесса лечения.

В случае г-жи Е. результатом стало некое «сосуществование» между модифицированной организацией и анализом. Организация позволяла ей пользоваться анализом, чтобы стать «лучшим человеком», на том условии, что анализ не вызовет в ней слишком радикального изменения. Можно описать это как политику умиротворения. Это привело к тому, что стали возможными маленькие вольности, которые давали «реальные» и «хорошие» переживания, таким образом постепенно подрывая патологическое расщепление между реальностью и моральностью.

Вызванный этим прогресс позволил произойти психическому развитию. Архаическое Супер-Эго, репрезентированное «мужчинами в башне», похоже, очень постепенно замещалось менее патологической структурой, которая разрешала ориентацию на реальность. Мелани Кляйн подробно описала этот процесс (Klein 1958), как это показано в предыдущей главе. Даже если происходит эволюция структуры Супер-Эго, способствующая переходу от преследования и мести к истинной репарации, Кляйн тем не менее считает, что части примитивного Супер-Эго сосуществуют бок о бок с более здоровыми частями личности и что архаические «страшные фигуры» в «глубоком бессознательном» (р. 241), такие как «чудовище хаоса» г-жи Е., всю жизнь остаются относительно неизменными.

Я бы хотел добавить к соображениям Кляйн, что в глубоком бессознательном могут обитать не только архаические «плохие фигуры», но элементарные «хорошие объекты». Похоже, у г-жи Е. была некоторая способность обращаться к небогатому хорошему опыту, который был ей доступен, и пользоваться им. Искренность и доверие, которые она вносила в анализ, впечатляли и трогали меня с самого его начала. Пусть даже в истории ее жизни было мало хорошего опыта, она, похоже, была способна сохранить способность к благодарности, которая помогала ей (и мне тоже) выдерживать тяжелые периоды в анализе.

Это затрагивает вопрос о взаимосвязи благодарности и репарации, который я буду рассматривать в седьмой главе, и роль процессов внутренней интеграции и репарации в проработке травматического опыта. Согласно Кляйн, постепенное упрочение хороших внутренних объектов содействует способности справляться с опасностями, исходящими от глубоких пластов бессознательного, без обширной дезинтеграции, даже когда вновь появляются «страшные объекты» в периоды крайнего «внутреннего или внешнего давления» (Klein 1958, p. 243).

Какую форму может принимать репарация, когда ребенок пережил столь разрушительный опыт, как г-жа Е.? Каково значение возвращения частей самости, которые были утрачены вследствие чрезмерной проективной идентификации, и какую роль играет борьба с чувствами скорби и вины? Эти вопросы будут исследованы в следующей главе в контексте дальнейшего анализа г-жи Е.

 

 

Перевод З. Баблояна.

Научная редакция И.Ю. Романова.

[i] Weiss, H. Ch. 4. The “Tower”: Submission and illusory security in a traumatic defence organization. In: Weiss, H. (2020) Trauma, Guilt and Reparation. London, Routledge, p.107-131.