Игра, в которой неизбежно пораженье [i]
Эдриан Стоукс
Цели инстинктивных побуждений никогда не оставляются и не усмиряются под давлением реальности: из этой ситуации проистекает развитие и разделение психики (psyche), а также выработка защит Эго. Являются ли эти масштабные и сложные структуры результатом столь простого конфликта, или же беспрестанный и всегда острый его характер обусловлен также абсолютным противостоянием в первую очередь самих базовых влечений?
Сегодня нет согласия на этот счет: разногласие служит главной причиной конфликта в психоаналитическом движении. Я принимаю сторону тех, кто считают первоисточником исходную сцену внутреннего конфликта как такового, в соответствии с позднейшей теорией Фрейда. Подозреваю, что даже в далеком прошлом, если бы в теории конфликта существовал этот более сильный дуализм, ни Адлер, ни Юнг не последовали бы монистическими путями по краям психоаналитического понимания.
Считаете ли вы давление со стороны внешнего мира, реальности и инстинкта самосохранения совершенно другим элементом, конфликтующим с побуждениями сексуальных инстинктов? Такое мнение весьма привлекательно: кажется, что более глубокий фундамент внутреннего конфликта (inner conflict) — это робкое требование исключительно психологии среди биологических наук. Однако либидо как целое, я полагаю, нуждается во внутреннем оппоненте, если мы хотим найти основательную причину для самого существования Эго как такового, затвердевшей коры Ид, которая выдерживает давление, фрустрации и опасности внешнего мира. Зачастую роль Эго состоит в том, чтобы проявлять дальновидность. Я задам такой вопрос: Если интересы выживания, которым будет служить Эго, конфликтуют с интересами немедленного (immediate) удовлетворения, как тогда Эго развилось из Ид, если только в Ид не действовал другой и негативный принцип, заставивший выживание объявить себя непосредственной (immediate) целью: можно ли удовлетворительно рассматривать инстинкт самосохранения без партнера, олицетворяющего опасность: в какой школе Эго учится позам защиты?
Сам я не могу избежать умозаключения, что Эго получило образование, и даже было порождено, более чем в одной школе. Фрейд пишет в работе «Торможения, симптомы и тревога» (7): «Кажется, что человек не наделен — или наделен лишь в малой степени — способностью инстинктивно распознавать опасности, которые угрожают ему извне». Отсюда можно сделать вывод, что Фрейд приписывает, и даже младенцу, инстинктивное распознание опасности изнутри. Той опасности, которая будет спроецирована. Так не зависит ли распознание внешней опасности отчасти, а возможно и целиком, от опасной внутренней ситуации?
Мы признаем, что существуют позитивные инстинктивные отклики на определенные объекты. Мир населен также угрожающими объектами, ненавистью, агрессией, болезнью и разнообразными физическими угрозами. Следует ли нам предполагать, что организм не содержит ничего, соответствующего угрозе; и внешний мир просто обрушивает ее, а также фрустрацию, преследование и все негативные ситуации на невинную психику, или же, как и в позитивных ситуациях, некая наша часть потенциально с ними заодно? Как бы то ни было, во вторичном смысле существует подтверждение последнему варианту ввиду интроекции плохих объектов как режима защиты; однако этот механизм не гарантирует первичной корреляции. Написав это, я обнаружил, что эту же проблему гораздо лучше сформулировал Мани-Кёрл в своей статье 1955 года «Предварительные теоретические рассуждения об инстинкте смерти» (12). Я, должно быть, бессознательно это запомнил. Он задает простой вопрос: «Должны ли мы приписывать психические эквиваленты только поддерживающим систему процессам, но не разрушительным процессам, которым они противодействуют?» Статья Мани-Кёрла — необходимая стартовая точка для тех, кто собирается обсуждать инстинкт смерти. Он приходит к следующему выводу: «Это не может быть инстинкт в обычном смысле — нечто, развитое в интересах самосохранения и сохранения рода. Поэтому вряд ли можно считать его чем-то другим, кроме некоего психического коррелята энтропии — чего-то предшествующего собственно инстинктам, которые, предположительно, были развиты для противодействия ему».
Это более прямолинейная биологическая характеристика возможного инстинкта смерти, чем та, которую дает Фрейд. Я использую слово «прямолинейная» (straightforward), поскольку — возможно, без достаточного основания — на счет Фрейда отношу то, что, перечитывая «По ту сторону принципа удовольствия», вынужден был в некоторых моментах задуматься, говорит ли он сейчас об Эросе или же об инстинктах смерти. Хотя Фрейд считает их максимально противостоящими, тем не менее он видит в них немало общего. Так, он пишет: «Доминирующая тенденция психической жизни, может быть, всей нервной деятельности, это стремление к уменьшению, сохранению постоянным или устранению внутреннего напряжения, вызванного раздражителями (по выражению Барбары Лоу, “принцип нирваны”) — тенденция, которая находит свое выражение в принципе удовольствия; и признание нами этого факта является одним из наших самых сильных мотивов для уверенности в существовании влечений к смерти (death instincts)» (рр. 55–6). И далее: «Но мы все еще ощущаем чувствительную помеху для нашего хода мыслей в том отношении, что не можем доказать как раз для сексуального влечения такого характера навязчивого повторения, который нас навел сначала на мысль о наличии следов влечения к смерти» (р. 56). В другом месте он говорит нам, что сексуальные инстинкты более консервативны, чем всякие другие инстинкты. Я процитировал достаточно для того предположения, что Фрейд был более склонен апеллировать к инерции (обратите внимание, как он использует Фехнерову концепцию постоянства) всех инстинктов и цели принципа удовольствия. «Кажется, что принцип удовольствия, — писал он, — на самом деле находится в подчинении у влечения к смерти».
Однако в работе «По ту сторону принципа удовольствия» тема нирваны относится к инстинктам смерти не более, чем к остальным инстинктам. Полагаю, здесь часто наблюдается простое недопонимание также касательно того, что Фрейд сказал в своей книге об агрессии. Похоже, читатели иногда считают, что инстинкт смерти был введен для того, чтобы наделить агрессию большим приоритетом. Как бы то ни было, это очевидно далеко от истины: фактически, в «Стандартном издании» лишь немногим более страницы отведено на обсуждение возможного существования первичного садизма. «Если такое предположение было бы допустимо, было бы исполнено требование привести пример такого — хотя и смещенного — влечения к смерти. Но определение это лишено всякой наглядности и производит поэтому слишком мистическое впечатление» (р. 54). Согласно редакторам Фрейда, которые занимались «Стандартным изданием», в этом фрагменте проблема деструктивности впервые упоминается в явном виде. В последующих статьях и книгах Фрейд, безусловно, рассматривает ее более подробно, в частности — и без всякой неопределенности — в шестой главе «Недовольства культурой» (5), как мы увидим, но в других случаях и не пространно, и не систематически. Вопрос первичной агрессии, как и вопрос инстинкта смерти, был ему, так сказать, навязан; он поставил его лишь в связи с определенными клиническими проблемами, а не со всеми своими клиническими выводами в целом. Так, в статье 1922 года и в сноске, датируемой 1923 годом (4), паранойя трактуется снова в соответствии с его знаменитой статьей 1911 года, то есть в своей основе как механизм вытесненной гомосексуальности. Я бы хотел знать, согласится ли сегодня какая-либо школа психоанализа с этим общим диагнозом и упустит ли упоминание о силе спроецированной агрессии с гораздо более обширной историей, чем история гомосексуальных отношений.
Фрейд был готов допустить пренебрежение инстинктом смерти, даже со стороны своих самых верных последователей. Некоторые из нас, похоже, считают, что мы наилучшим образом можем воспроизвести колебания и предостережения Фрейда, отбрасывая его понятие инстинкта смерти и в дальнейшем клинически подчеркивая роль агрессии, которая не исключительно реактивна, но и в некотором смысле первична. Инстинкт смерти обменивается на агрессию: в то же время сомнительная связь агрессии с так называемым инстинктом смерти служит причиной для того, чтобы не подчеркивать и даже, возможно, не распознавать мощное деструктивное компульсивное побуждение у младенцев, особенно потому, что Фрейд не допускал таких компульсивных побуждений в самом раннем инфантильном поведении; как я уже говорил, он пересматривал не свои клинические выводы (кроме нескольких случаев), но только метапсихологию, когда вводил понятие инстинкта смерти.
Можно показать, что Фрейд ввел это понятие, чтобы объяснить навязчивое повторение. Этот механизм, безусловно, послужил здесь поводом или контекстом. Но Фрейд с 1914 по 1920 годы был чрезвычайно озабочен теорией инстинктов. Дуализм, который служил ему, начиная с 1910 года, дуализм сексуальных и Эго-инстинктов, был подорван его собственной статьей «О нарциссизме» 1914 года. Эта статья оставляет не-либидинозные инстинкты Эго, противоположность сексуальных инстинктов, на которых основывался внутренний конфликт, всего лишь охвостьем и, если можно так выразиться, бесформенным охвостьем, поскольку всегда было невозможно, как сказал сам Фрейд, определить и исследовать так называемые инстинкты Эго. Шестью годами позже и несколько раз впоследствии он не преминул объяснить этот охват для теории инстинкта смерти: он счел нужным описать эволюцию своей теории инстинктов, чтобы показать, что данной гипотезы он был не в силах избежать, но не спешил ее принять. Итак, мы читаем о развитии классификации инстинктов дважды в «По ту сторону инстинкта смерти», в шестой главе «Недовольства культурой» и в 32-й лекции «Продолжения лекций по введению в психоанализ» (6).
В «Недовольстве культурой» Фрейд пишет: «Я знаю, что мы всегда имели перед глазами проявления деструктивного инстинкта, сплавленного с эмоцией, направленной наружу и внутрь, в садизме и мазохизме; но я больше не понимаю, как мы могли проглядеть повсеместность не-эротической агрессивности и деструктивности, упустили из виду принадлежащее ей в нашем истолковании жизни место». Но он продолжает: «Я вспоминаю о собственном сопротивлении при первом появлении идеи инстинкта деструктивности в психоаналитической литературе, помню, сколь долго оно длилось, пока я не стал восприимчивее к этой идее». Фрейд писал в 1914 году в полемической статье «Об истории психоаналитического движения» (1, р. 58): «Взгляд на жизнь, отраженный в системе Адлера, основан исключительно на агрессивном инстинкте». Меня также поражают отсылки к Юнговой монистической теории либидо в «По ту сторону принципа удовольствия» и в «Недовольстве культурой». Так как возникла необходимость значительно расширить сферу либидо, как Фрейд его понимал, он полагал, что его можно мыслить как нечто близкое той мистической и безграничной инстинктивной силе, которую представлял себе Юнг. Однако, говорит Фрейд в конце этого фрагмента в «По ту сторону принципа удовольствия»: «Наше представление было с самого начала дуалистическим, и теперь оно стало им еще резче, чем раньше, с тех пор как мы усматриваем противоположность не между влечениями (instincts) Эго и сексуальными, а между влечениями к жизни и влечениями к смерти. Напротив, теория либидо Юнга монистична» (3, р. 53).
Кажется возможным, что последняя метапсихология Фрейда, которую он принялся строить начиная со статьи «О нарциссизме», отражает осознание толики истины в рассуждениях его отпавших адептов, относящейся к тенденциям или частям установок, которые он теперь инкорпорировал в систему, еще менее к ним апеллирующую. Я предположил, что если бы эта последняя система была развита раньше, заблуждений на пути психоанализа, возможно, случилось бы меньше. (А учитывая нынешнее отторжение позднего дуализма Фрейда, они все еще могут оказаться актуальными.)
С другой стороны, Фрейд, без сомненья, продолжал считать, как, возможно, считаем и мы — и это, полагаю, источник вновь и вновь возникающей путаницы, — что все его великие открытия были плодом абсолютной уверенности в превосходстве эротического элемента даже в самых противоречивых или парадоксальных ситуациях, посредством которой он отбросил многовековую недооценку сексуального компонента в переживаниях и поведении. Как только мы допускаем внутреннюю угрозу, никак не связанную в первую очередь даже со внешней угрозой реальности, чистота психоаналитического подхода рискует оказаться опороченной: следовательно, уже не столь безоговорочными выглядят проникновение сексуальности в переживания и императив принципа удовольствия, и возникает мистический элемент; и когда мы размышляем о гении Фрейда, мы обычно в первую очередь думаем о катарсисе эротического элемента, который он открыл в невротическом симптоме или тревожном сне. Все его великие открытия, повторяю я, заключаются в этих поразительных парадоксах, которые он столь четко демонстрировал: вновь и вновь то, что как будто явно исключало всякий элемент сексуальности, прекрасно укладывалось в эту сложную сеть, вызывая гнев и сопротивление оппонентов. В сопротивлении не всегда сложно опознать негативное подтверждение истины: Фрейд всю свою жизнь крайне неохотно связывал вытеснение, в любом случае, с противодействием побуждениям иным, чем побуждения сексуальных компонентов. Если бы это было не так, как он смог бы отследить подвижную, пронизывающую мощь сексуальности? Мне всегда казалось, что красота психоаналитической мысли заключалась — и теперь заключается — в этом непоколебимом приливе, приписываемом сексуальным инстинктам, что предполагает отлив, разъевший подводные барьеры и пробившийся сквозь них в противоположность ожиданиям поверхностного наблюдателя.
И поэтому еще более поразительно, что Фрейд переделал свою теорию конфликта, во всяком случае для расширения поисков, и заставил себя поверить в инстинктивную силу столь же негативную, насколько Эрос позитивен. И мы не предаем его гений, когда следуем ему и в этом, тщательно рассматривая негативное тяготение, исходно не связанное с сопротивлением и вытеснением, таким образом, который сохраняет все, в чем Фрейд не сомневался. Я не думаю, что нам следует так уж впадать в замешательство от того, что в своих позднейших работах Фрейд столь ограничил выводы из собственной метапсихологической системы. Мы не обязаны бросаться в те битвы, которые вел он.
Мне следует пояснить, что я подразумеваю под ограничениями. Даже в самой работе «По ту сторону принципа удовольствия» мы читаем: «Однако нужно все же признать, что старая формула, гласящая, что психоневроз основывается на конфликте между влечениями “я” (Ego instincts) и сексуальными влечениями, не содержала ничего такого, что теперь можно было бы отбросить. … В особенности невроз переноса, собственный предмет психоанализа, остается для нас результатом конфликта между “я” и либидинозной привязанностью к объекту» (р. 52). Кажется, что в этом фрагменте термин «влечения “я”» (инстинкты Эго) не имеет никакого отношения к агрессии или к инстинкту смерти. Шестью годами позже, в «Торможениях, симптомах и тревоге» (7), Фрейд писал: «Агрессивный импульс проистекает главным образом от инстинкта разрушения; и мы всегда полагали, что в неврозе Эго защищается от требований либидо, а не любого другого инстинкта». «Садистическая привязанность к объекту имеет поэтому также право рассматриваться как либидинозная». Только по той причине, «агрессивный импульс против отца может точно так же подвергаться вытеснению, как и любовный импульс, направленный на мать». Кажется, мы можем утверждать, что, согласно этому взгляду, все защиты Эго направленны единственно против определенных требований либидо. В то же время, к несчастью для формулировок, которые я только что процитировал, поле битвы или область конфликта были гораздо лучше описаны идеями, выдвинутыми в «Я и Оно» (4), работе 1923 года. Кроме внешнего мира и Ид, Эго сталкивается с третьим фронтом, Супер-Эго. Это туманное поле битвы теперь иногда объявляется первопричиной, корнем конфликта. Тогда как во второй главе посмертного «Очерка психоанализа» (8) Фрейд снова говорит о существовании инстинкта смерти, мотив и поведение затем обсуждаются исключительно в терминах удовольствия, неудовольствия и требований внешнего мира: психический конфликт как будто считается не только отыгранным в столкновениях одной части психики с другой, но и инициированным ими.
Как же нам понимать, повторяю я, эти разделения психики, метапсихологически говоря, и как нам понимать вину: почему психика так плохо работает в конце приятного катарсиса, что это за помеха самому себе, препятствие немедленному катарсису? До введения понятия «инстинкт смерти» ответ — и Фрейд не давал другого, хотя, возможно, и не был слишком доволен этим — формулировался в терминах выживания, инстинкта самосохранения, который в период инстинктов Эго представлялся первой оппозицией инстинктам сексуальным. Цитирую «По ту сторону принципа удовольствия»: «Мы знаем, что принцип удовольствия присущ первичному способу работы психического аппарата и что для самосохранения организма среди трудностей внешнего мира он с самого начала оказывается непригодным и даже в значительной степени опасным» (3, р. 10). И из «О нарциссизме», в отношении сексуальности: «Индивид действительно ведет двойное существование — как самоцель и как звено в цепи, которой он служит против или, во всяком случае, помимо собственной воли» (2, р. 78), как носитель, то есть продолжатель рода. Впоследствии, разумеется, в теории Фрейда инстинкт самосохранения присоединяется к сексуальным инстинктам как части либидо. Фрейд чувствовал, всегда чувствовал необходимость более значительного корня конфликта, большего, чем для конфликта инстинктов внутри одной группы. Мы возвращаемся к той точке, где было введено понятие инстинкта смерти, хотя Фрейд и редко к нему прибегал.
Прежде чем очень осторожно предложить конструкцию, в некотором отношении новую, я хочу вспомнить о грузе «Торможений, симптомов и тревоги»; а затем, поскольку я поискал «смерть» в словаре цитат, привести здесь несколько из них.
В своей второй теории Фрейд устанавливает тесную сопряженность тревоги с утратой объекта, с утратой при рождении пренатального состояния, в младенчестве — с исчезновениями матери, и позднее — со страхом кастрации, которая также может быть, как предположил Ференци, утратой связи с матерью. В общем и целом, Фрейд ассоциирует тревогу в этой книге с беспомощностью или с предчувствием беспомощности. Но он отрицает существование какого-либо представления об аннигиляции в Ид: если бы он был склонен принять другую точку зрения, то мог бы счесть ее угрозой верховенству сексуальных инстинктов, от уверенности в котором произошли все его неоспоримые открытия и характерное сопротивление им. «Если тревога является реакцией Эго на опасность, — пишет он, — то возникает соблазн понимать травматический невроз, возникающий так часто вслед за пережитой опасностью для жизни, как прямое следствие страха смерти (или страха за жизнь), и выбросить из головы вопрос кастрации и зависимых отношений Эго. Так именно и поступило большинство исследователей травматических неврозов в последнюю войну, и с триумфом возвестило, что теперь почти получено доказательство, будто угроза инстинкту самосохранения может сама по себе повлечь за собой невроз без какой бы то ни было примеси сексуальных факторов и без необходимости в каких бы то ни было сложных гипотезах психоанализа». Фрейд продолжает утверждать, что в любом случае введение им понятия нарциссизма подчеркнуло либидинозный характер инстинкта самосохранения. Разумеется, он возражает концепции невроза, в которой допускается, что невроз является результатом исключительно объективной угрозы, «без, — говорит он, — всякого участия глубинных пластов психического аппарата». Хотя шестью годами ранее в «По ту сторону принципа удовольствия» он установил связь травматического переживания с внутренней квалификацией всей либидинозной организации, он не развивает эту мысль в данном важнейшем контексте; фактически, он очень старается сохранить по большей части ту позицию в этом отношении, которая существовала до введения понятия «инстинкт смерти». С другой стороны, однако — и поэтому я уделил внимание «Торможениям, симптомам и тревоге» — я не считаю неуместным указать на некоторое тождество этого страха утраты и страха перед инстинктивной тягой к умиранию, которую я готов предположить.
«Что такого мы сделали Смерти, что должны умереть?» — написал Уилфред Блант. Если мы поищем слово «смерть» в словаре цитат, думаю, мы придем к выводу, что чаще всего ее связывают с долгом. «Мы малый долг Природе быстро платим / Его труднее брать, чем отдавать»[1]; «Смерть — это долг, который платит каждый»[2]; «Честнáя смерть — за жизнь расплата»[3]; «Кто умирает, платит все долги»[4]; «Кто умрет в нынешнем году, избавлен от этого в будущем»[5]. Было бы поверхностным усматривать только отсылки к вине и наказанию в этих контекстах. Я вспоминаю высказывание Мелани Кляйн о том, что значительная часть инстинктивного влечения к смерти содержится в Супер-Эго (11). Фрейд сказал то же самое в отношении меланхолика («Я и Оно»).
Множество цитат раскрывают более сложную подоплеку в разграничении «смерти» и «умирания». По большей части умирание — тяжелый процесс, но смерть называют другом многие поэты. «Умирающему ничего не дается легко»[6]. Эдуард Юнг писал: «Звон погребальный да саван, кирка да могила; / Яма сырая глубокая, черви да тьма; / Всех испытаний кануна зимы непреклонной / Только живые страшатся, мертвым они нипочем»[7].
Самый печальный афоризм — «Я умру в одиночестве» Паскаля. Умирание завершает сепарацию, это тьма, в которой человек остается один. Но сама смерть: «Страхов царица, она же княгиня покоя»[8]. «Блаженно в землю лечь, / Как в лоно материнское!» — писал Мильтон[9]. «Смерть есть благо, поскольку уничтожает несчастья жизни». И Суинберн: «О смерти знаем лишь одно: она покой и мирный сон»[10]. И Александр Смит: «Сладчайший сон, почти без сновидений». Стерн писал: «Смерть отворяет ворота славы и затворяет за собой ворота зависти»[11].
Во многих цитатах умирание рассматривается неотделимым от рождения. «Смерть граничит с нашим рождением, и наша колыбель стоит в могиле», — писал епископ Холл в семнадцатом веке. «Мир — таверна, конец путешествия — смерть»[12], — гласит известная строка Драйдена. А Бомонт и Флетчер сказали до него: «Наш мир подобен городу большому, / Где много улиц к площади ведут: / Та площадь — смерть, и все туда придут»[13]. «Что нового для человека в том, чтобы умереть, — писал Сенека, — если вся его жизнь есть не что иное, как путешествие к смерти?»[14]. «Мертвое то лишь одно, что ранее к смерти стремилось»[15], — писал Эдуард Юнг в начале восемнадцатого века. «Смерть изваяла в тихом совершенстве / Мемориал его земного бытия»[16]. И наконец, в «Антонии и Клеопатре» мы читаем: «Если так / Легко с своей ты жизнию рассталась, / То смерть — щипок любовника, который / Приятен нам, хоть причиняет боль»[17].
Страх смерти в этих цитатах выглядит паникой перед пришествием зимы. «Помпезность смерти пугает нас больше, чем сама смерть»[18]. Смерть это «значит уступить в игре, в которой неизбежно пораженье». Этот образ, из «Филастра» Бомонта и Флетчера[19], лучше всего объединяет в себе жизнь со смертью. Игра, в которой неизбежно пораженье, подтекст каждого случая.
Старение, как правило, несет с собой уменьшение набора объектов и, вероятно, уменьшение интенсивности, исключая манеру вцепляться, примитивно вцепляться в те связи, которые остаются. Умирание символизирует утрату всех объектов, отрицание (negation) влечения Эроса, чей характер состоит в поиске объекта. По отношению к теории вины, а также тревоги, угроза утраты объектов, их отсутствия имеет решающее значение. Цель настоящей статьи — укрепить параллельную связь между угрозой утраты и агрессией, а затем выдвинуть предположение, что ощущение утраты, прежде чем оно ассоциируется с тревогой, агрессией и виной (и в конечном итоге с позднейшими интегративными процессами), несет с собой привкус смерти, поскольку это первая либидинозная реакция на тяготение смерти. Думаю, если я постулирую тягу к смерти, то должен найти имаго для него, пусть даже оно может возникать только под эгидой Эроса, согласовываясь с имаго груди как исходного хорошего объекта. Мне приходит в голову как репрезентативное содержание ощущение пустоты или отсутствия, которое, после проекции, чрезвычайно усугубляет депривации голода и таким образом наделяет фрустрирующую грудь вирулентной плохостью или способностью к преследованию. Мне кажется, что постулирование проекции ощущения отсутствия, спровоцированного тягой смерти (pull of death), в связи с голодом, проясняет как охват (incidence), так и огромную мощь персекуторной тревоги: оно означает, что два типа нехватки совпадают, психологическое ощущение отсутствия и соматическая пустота. Это ощущение отсутствия будет предшествовать голоду, или по крайней мере оно не будет появляться исключительно вследствие голода: и поскольку это либидинозный отклик на смертельный отказ принимать (entertain) объекты, это ощущение отсутствия будет стимулировать, как правило, психологический голод к объекту. Таким образом, этот компонент базового отказа (basic refusal) тем менее вероятно будет смягчать соматический голод. Могу вообразить, впрочем, что у некоторых чахнущих младенцев все может происходить наоборот. Но обычно страх отсутствия объекта будет усиливать голод, ощущение депривации, и поэтому инициировать ощущение преследование, которое в свою очередь вызовет агрессию, ассоциированную с инстинктом самосохранения. Каким бы малым ни был навязанный извне компонент, отчасти навязанная депривация может ощущаться как бóльшая угроза организму, чем голодание сугубо физиологическое.
Тогда как обычно ощущение преследования выводят из спроецированной агрессии, в изложенной выше теоретической конструкции ощущение преследования вызывается чувством и страхом отсутствия объекта: поэтому оно предшествует агрессии, с которой сталкивается в согласии с инстинктом самосохранения. Значит, первая цель агрессии — добиться отсутствия нежелательного объекта. Подтверждая, что агрессия целиком и полностью связана с параноидной тревогой, и сохраняя посредством проекции ее родство с тягой к отсутствию объекта, данная конструкция избегает той неловкости, с которой агрессия более непосредственным образом выводится из пассивной и неслышной работы инстинкта смерти.
Но агрессия также непосредственно ассоциирована с утратой: нежелательный объект это зачастую хороший объект, атакуемый из-за жадности или зависти. Ощущение утраты сразу же обретает острую форму, известную нам клинически под названием депрессивной тревоги, которая вызвана не просто утратой чего-то хорошего, но тем, как произошла утрата, с точки зрения ее испытавшего, а именно благодаря его же агрессии против объекта. Мелани Кляйн, на подход которой, очевидно, я здесь опираюсь, часто показывала, что на позднейшей стадии эти депрессивные чувства столь невыносимы, что некоторый возврат по крайней мере к параноидной позиции и к первичным режимам расщепления снова служит необходимой защитой.
Фрейд показал, что принцип Танатоса, как правило, действует в тесном слиянии (fusion) с Эросом; мазохизм был его пробным камнем. Я счел необходимым вообразить, что во все дающие и сохраняющие жизнь отклики подмешан импульс, пусть и слабый, отказа (refusal), в силу которого каждое живое существо изначально знает о смерти. Ощущение утраты таким образом впервые рассматривается как либидинозный отклик на врожденный отказ. Думаю, с самого начала импульс отказа ощущается в других инстинктивных откликах и обычно их усиливает, как медленно отправляющийся поезд — реакцию пассажира. «В игре, — писал Байрон, — есть два удовольствия на выбор. Одно — выигрывать и другое — проигрывать»[20]. И я снова утверждаю, что компульсивное побуждение к выживанию, как собственному, так и своего рода, всегда ассоциировано с тем, что человек отшатывается от инстинктивного отказа столь угрожающего, что обычно нашей целью становится выживание ценой всякого другого непосредственного удовлетворения.
В романах и автобиографиях, а также в поэмах мы читаем о моментах «осуществления», просветления, ощущения завершенности, физической, интеллектуальной, эмоциональной, столь совершенного, что писатель готов воскликнуть, что для смерти лучше всего подходит именно это мгновение. Похоже, мысль о смерти наименее неприемлема в момент «свершения», которое кажется столь же неиссякаемым, как хорошая грудь. В этом переживании мы обладаем, как мы помним, всем, чего только хотели — так мы чувствуем — и знаем, что впоследствии будем лишь стремиться достичь подобной самореализации. Думаю, большинство из нас согласятся, что обстановка, так сказать, мизансцена различных воплощений такой ситуации подразумевает гармонические положения, совершенное здоровье и безопасность внутренних объектов, вероятно, достигнутые высокой ценой. В любых других ситуациях мы в некоторой степени потеряны, одиноки, чувствуем, что умрем отчасти в убожестве, а вот если мы умрем в момент совершенной реализации, то оставим сцену, никак ее тем самым не нарушив. Да, мы больше не будем ее воспринимать, но — вспомним стол Беркли[21] — ее существование не зависит лишь от нашего восприятия, особенно если мы, так сказать, впитаем свою временную роль, эту сцену покидая.
Подобный анализ часто предлагают, интерпретируя душевное состояние самоубийцы: своим поступком он спасает хороший объект. Я полностью согласен, но не согласен с обычным умозаключением, что нет нужды учитывать тягу к смерти. Хорошесть наших хороших объектов — к их числу, разумеется, обычно относятся наши потомки — это самоцель: иначе говоря, никакого еще объекта нам не требуется. Очевидно, эти объекты всегда подвержены опасности, повреждены или утрачены. Таков масштаб опасности; это с необходимостью означает, что существуют столь же мощные плохие объекты, и они воплощают негативный принцип, неизбежного партнера нашей любви: если жизнь, любовь и соединительная роль Эроса, дающего прибежище объектам, это неразрывно связанные концепции, таковы же концепции ненависти, преследования, дезинтеграции и смерти.
Но такие громкие слова неуместны. Было бы удобно представлять себе лишь одну силу, как с позитивным, так и с негативным направлением, которые сосуществуют в меняющейся пропорции. К сожалению, подобная гипотеза непривлекательна для биологии, поскольку считается, что негативный компонент проявляется в позитивных ситуациях лишь большей мощью позитивного влечения, а это предположение невозможно ни проверить, ни подтвердить. Но поскольку, как я сказал, похоже, что одна только психология склонна требовать внутреннего основания для конфликта, эта гипотеза, сколь бы смешной она ни выглядела, может оказаться наилучшей; пусть даже она будет бесполезной для биологии, не обязательно она является биологической бессмыслицей.
Перевод З. Баблояна.
Научная редакция И.Ю. Романова.
Библиография
- FREUD, SIGMUND 1914 ‘On the History of the Psycho-Analytic Movement’ S.E. 14, 58.
- FREUD, SIGMUND 1914 ‘On Narcissism’ S.E. 14.
- FREUD, SIGMUND 1920 Beyond the Pleasure Principle. S.E. 18.
- FREUD, SIGMUND 1923 The Ego and the Id. (London, 1927).
- FREUD, SIGMUND Civilization and its Discontents (London, 1929).
- FREUD, SIGMUND 1933 New Introductory Lectures on Psycho-Analysis (London: Hogarth, 1949).
- FREUD, SIGMUND Inhibitions, Symptoms and Anxiety. S.E. 20.
- FREUD, SIGMUND An Outline of Psycho-Analysis (London, 1949).
- KLEIN, MELANIE Contributions to Psycho-Analysis (London, 1949).
- KLEIN, MELANIE Envy and Gratitude (London: Tavistock, 1957).
- KLEIN, MELANIE 1958 ‘On the Development of Mental Functioning’ Int. J. Psychoanal. 39.
- MONEY-KYRLE, R. E. ‘An Inconclusive Contribution to the Theory of the Death Instinct’ New Directions in Psycho-Analysis (London: Tavistock, 1955).
[1] Фрэнсис Куорлс (1592–1644), английский поэт, автор аллегорических стихотворений. — Здесь и далее примечания переводчика, если не указано иное.
[2] Еврипид, «Алкеста», явление 6. Ср. «Держи в уме, что мы и все умрем» в переводе И. Анненского.
[3] Поговорка из собрания английского поэта и священника Джорджа Херберта (1593–1633).
[4] Шекспир, «Буря», акт 3, сцена 2. Ср. «Как кто помрет — со всеми долгами квит» в переводе М. Кузмина.
[5] Шекспир, «Генрих IV», часть 2, акт 3, сцена 2 (по переводу П. Каншина).
[6] Последние слова Бенджамина Франклина.
[7] «Ночные думы».
[8] Также из «Ночных дум» Э. Юнга.
[9] «Потерянный рай», книга десятая.
[10] Из стихотворения «Памяти Джона Уильяма Инчболда».
[11] Из романа «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена», том 5, глава 3.
[12] Из басни «Паламон и Арсит».
[13] «Два знатных родича», в настоящее время приписывается Шекспиру и Флетчеру. Акт 1, сцена 5.
[14] «Утешение к Полибию».
[15] «Ночные думы».
[16] Из стихотворения американского поэта и аболициониста Джона Гринлифа Уиттьера (1807–1892) «В память о Джозефе Стердже».
[17] Акт 5, сцена 2 (по переводу Д. Михаловского).
[18] Высказывание Фрэнсиса Бэкона, которое он сам приписывал Сенеке.
[19] В переводе Б. Томашевского: «Смерть — это значит проиграть игру, / проигранную с самого начала», акт 3, сцена 1.
[20] «Дон Жуан», песнь 14. «Успех и неудача, всякий знает, / В нас равное волненье вызывают», в переводе Т. Гнедич.
[21] Известный образ из философии «идеалистического эмпиризма» Джорджа Беркли — стол, который существует, поскольку его воспринимает (или хотя бы помнит) человек, а в конечном итоге потому, что его воспринимает Бог.
[i] Stokes, A. (1960) A Game that Must be Lost. Int. J. Psycho-Anal., 41:70-76.