European Psychoanalytical Federation
East European Committee
Ukrainian Psychoanalytic Group
HOW TO PRACTISE PSYCHOANALYTIC THERAPY
IN PERIODS OF SOCIAL INSTABILITY
The 8th East European Psychoanalytical Conference
(Kyiv, 28 April — 1 May 2000)
Европейская психоаналитическая федерация
Восточно-европейский комитет
Украинская психоаналитическая группа
КАК ПРАКТИКОВАТЬ ПСИХОАНАЛИТИЧЕСКУЮ ТЕРАПИЮ
В ПЕРИОДЫ СОЦИАЛЬНОЙ НЕСТАБИЛЬНОСТИ
8-ая Восточно-европейская психоаналитическая конференция
(Киев, 28 апреля — 1 мая)
EUROPEAN PSYCHO-ANALYTICAL FEDERATION
F?D?RATION EUROP?ENNE DE PSYCHOANALYSE
EUROP?ISCHE PSYCHOANALYTISCHE F?DERATION
East European Committee:
Chair: Johann Michael Rotmann, M.D., Alte Strasse 9, D-79249
Merzhausen. Tel +49 761 40 39 99; fax +49 761 4 09 84 71;
e-mail: [email protected]
Members: Aira Laine, Leg.psych., Purokatu 9, 20 810 Turku, Finland
Han Groen-Prakken, M.D., Noorddammerlaan 53, 1187 AA Amstelveen, Holland
Eero Rechardt, M.D., Kangaspellontie 4 E, 00300 Helsinki, Finland
Tamara Stajner-Popovic, Vojvode Milenka 19, 11000 Beograd/Belgrade, Yugoslavia
Treasurer: Paolo Fonda, M.D., Via Ermada 12/2, 34016 Trieste, Italy.
Как практиковать психоаналитическую терапию в периоды социальной нестабильности: Материалы 8-ой Восточно-европейской конференции Европейской психоаналитической федерации / Научн. ред. И.Ю. Романова. – Харьков, 2000.
СОДЕРЖАНИЕ
Абигайль Голомб. Общество в опасности: подвижность и жесткость диадических границ.
Игорь Кадыров. В поисках аналитического пространства. Некоторые размышления относительно практики в Москве.
Шиобан О`Коннор. После насилия: борьба фантазии и реальности.
Александр Вучо. По ту сторону бомб и санкций.
Паоло Фонда. Обсуждение доклада Александра Вучо «По ту сторону бомб и санкций».
Бриндуша Орашану. Еще одна политическая дискуссия.
Юрате Улевичиене. Свобода – две стороны медали. (Резюме)
Игорь Романов, Татьна Пушкарева. К истории психоанализа в Украине.
ОБЩЕСТВО В ОПАСНОСТИ: ПОДВИЖНОСТЬ
И ЖЕСТКОСТЬ ДИАДИЧЕСКИХ ГРАНИЦ
Абигайль Голомб (Тель-Авив)
Введение
Психоаналитическое лечение — очень личный, интимный процесс. Он разворачивается между двумя людьми в изолированной комнате, при тесном контакте, и связан с внутренним миром пациента, очищенным и дистанцированным от внешней реальности. Этот процесс также затрагивает и внутренний мир аналитика, зависит от его «внутренних чувств», его эмпатии, инстинктов и знания о собственном внутреннем мире. Профессиональная подготовка аналитика, в частности, имеет целью помочь осознать этот внутренний мир, внутренние конфликты и собственные реакции, чтобы использовать их в работе с пациентами.
Внешнее давление на какую-либо из этих сторон влияет на ход анализа. Данная статья будет касаться не всех аспектов «проникновения» внешней реальности, а только тех проблем, которые возникают при совместном стрессе — когда в состоянии стресса, нестабильности и/или физической угрозы находится общество, в котором живут и действуют и аналитик, и анализируемый. Прежде всего, речь пойдет скорее о долговременной нестабильности, чем об актуальной травме. Иногда их невозможно разграничить, поскольку то, что ретроспективно является четко локализованным во времени, имело неопределенно продолжительный период развития. Так, однозначно предсказанный ураган или землетрясение, прекратившееся в ожидаемый момент, вызывают другие типы реакций, нежели война, которая длилась столько-то дней, недель или месяцев, но продолжительность которой не была известна в момент ее начала (зарождения).
Преодоление внешнего стресса как антитеза анализа
Анализ имеет дело с внутренним миром, хотя цель его заключается в том, чтобы помочь пациенту правильно действовать как во внутреннем, так и во внешнем мире, наводя мосты, а не оставляя противоречия. Однако место функционирования анализа — не внешний мир, от него не ждут немедленного результата, облегчения симптомов или руководства к действию. Собственно, если это происходит, мы говорим о «прыжке в здоровье», сопротивлении, отсутствии инсайта, рационализации, конкретизации и о многих других интерпретациях. Когда анализируемый говорит об ощущении опасности или преследования, мы обычно ищем символизм, проекцию и интерпретацию — вовсе не для конкретной угрозы или преследователя. Надеюсь, все мы согласимся, что есть реальные угрозы и реальные преследования — но в анализе мы заняты не ими. Фактически, если они существуют, мы обычно не прибегаем к анализу. Это то же самое, что физическая боль. Люди, страдающие от физической или психической травмы (в результате военного ранения, автокатастрофы, землетрясения и т.д.), не в состоянии преодолеть, осознать (abreact) и проработать (work through) психическую травму, пока переживают острую физическую боль.
То же самое применимо к непосредственной физической угрозе. В сущности, все психические (и физиологические) механизмы, позволяющие нам справиться с опасностью, диаметрально противоположны механизмам анализа:
Отрицание (denial) на службе Эго — первичная необходимость, без которой мы не сможем справиться ни с какой экстремальной или угрожающей ситуацией. В анализе отрицание — один из главных защитных механизмов, который мы должны победить.
Концентрация внимания жизненно важна для борьбы с опасностью. Мы не можем позволить себе рассеянность, мы должны быть начеку. Но это прямо противоположно свободным ассоциациям.
Подавление эмоций в пользу четкого, рационального наблюдения необходимо для выживания в экстремальных ситуациях. В анализе эмоции, их осознание и выведение на поверхность — один из основных инструментов, которыми мы пользуемся.
Деятельность в группе, внимание к групповым интересам часто играют важнейшую роль. Групповые нормы (в армии, госпитале, гуманитарной помощи и т.д.) необходимы для выживания каждого. Анализ нацелен на внутренние нормы, внутренние императивы личности. Постоянные ссылки на внешние правила, вероятно, могли бы быть поняты как сопротивление…
Приоритет внешних потребностей — первичное требование во времена опасностей и потрясений. Главная цель субъекта — выжить самому и затем сохранить жизнь своей семье и общине. Если кому-либо из них угрожает опасность, выживание выходит на первое место. Обычно мы считаем, что аналитическая процедура имеет приоритет и для аналитика и для пациента. Разлад обыкновенно трактуется как сопротивление. Само собой разумеется, что, скажем, бомбы, наводнения, болезнь родных отодвигают лечение на второй план. Но если это образ жизни — перманентный кризис — можем ли мы, на самом деле, продолжать анализ?
Израиль как парадигма
Израиль пережил множество войн, иногда внезапных и неожиданных, иногда таких, ожидание которых длилось дальше, чем сама война; некоторые затрагивали всю страну, некоторые ее часть. У нас также имеет место хроническая военная обстановка, угроза терактов против гражданского населения. В общем, это страна, где чередование острого и хронического кризисов происходило с момента ее создания, и даже еще раньше. Современная история Израиля несет, в огромной мере, печать двухтысячелетней религиозной идентичности с мечтой о родной земле, с трагедией холокоста и преследований, ставших частью национального наследия каждого.
Общество в целом справлялось со всем этим во многом так же, как и отдельные люди. Например, в течение многих лет невозможно было лечение жертв холокоста из-за заговора молчания вокруг пережитых ими ужасов. Еще менее возможно было лечить какого-нибудь героя войны, если у того возникали проблемы, так как это считалось критикой того, кто спасал жизни. Этих людей идеализировали, а у идеальных людей нет недостатков. Никто не мог ставить под вопрос их мотивы, эмоциональную конституцию или внутренний мир — существовала потребность заменять их мотивы поступками. Много лет назад я встретила женщину, скрывавшую многих евреев у себя в погребе во время войны в Европе. Потом она переехала в Израиль, а значительно позднее у нее развился острый истерический психоз и она попала в больницу. Ее нельзя было обсуждать на собраниях персонала. Никто не хотел ставить вопрос, не были ли ее истерические черты одним из тех качеств, которые позволили ей совершать героические поступки. Ее подвиги не подлежали обсуждению врачами. Женщина нуждалась в помощи — но врачи были частью общества, которому были нужны герои. Для них эта женщина была героем, и препарировать ее мотивы было не актом помощи, а оскорблением святыни.
Это яркий пример отрицания и защит у врачей, как часть их национальной культуры.
Со временем, по мере того, как холокост и войны за выживание все дальше уходили в прошлое, появилась возможность заговорить. Именно в этот момент могло бы стартовать терапевтическое и аналитическое мышление. Не буду вдаваться в детали механизмов, которые позволяют начаться данному процессу. Время, конечно, важный фактор, но в одних и тех же временных рамках могут происходить очень разные события. Хорошим примером из нашего времени может быть хотя бы раскол в Европе перед лицом холокоста. В данной работе я хочу подчеркнуть, что подчас отрицание и подавление исходят от терапевта даже больше, чем от пациента, а иногда и тот и другой действуют в унисон. Когда общество нуждается в отрицании и/или подавлении, тогда аналитик, как часть этого общества, бессознательно занимает ту же позицию. Пациент поступает также, но ведь это у него возникли проблемы, и ответственность по идентификации и преодолению отрицания лежит не на нем, а на нас.
Может ли анализ быть полезен в период опасности и нестабильности?
Непосредственная реакция большинства людей (по обе стороны кушетки) во время кризиса заключается в том, чтобы бороться с этим кризисом. По определению, борьба эта является воздействием не на внутренний мир, а на внешний кризис. В случае личностного кризиса пациент может обратиться за советом, может использовать сеансы для четкого осознания происходящего и т.д. Если пациент с какой-то острой проблемой (болезнь, смерть близкого человека, увольнение и т.д.) уходит в мечты и события раннего детства, я могу предположить, что аналитик расценит такое поведенье как сопротивление, а введение «внешнего» кризиса в аналитический сеттинг как адекватное поведение.
Во время общенационального кризиса идея индивидуальной терапии в целом может показаться неуместной. О причинах частично уже говорилось выше, с учетом трудности обращения к внутреннему миру, когда окружающий мир охвачен пожаром. Я начала профессиональную аналитическую подготовку за 6 дней до того, как разразилась так называемая война Йом Кипур. Один из моих коллег, не имевший военной выучки, впервые столкнулся с обязанностями военного врача, когда его сбросили в районе Суэцкого канала в зоне ожесточенных боев. Все мужчины — члены моей аналитической группы — были в армии. Я приняла отделение госпиталя, где не знала ни пациентов, ни медперсонала. Само собой, в то время семинары не проводились. Спустя 4 месяца мира все еще не было, но активные военные действия уже не велись, и Общество решило возобновить занятия. Мы, начинающие, должны были читать раннего Фрейда и мало что сверх этого. От нас ждали почтительного отношения к Фрейду и определенного уважения к аналитическому тренингу. Никто из моей группы не мог с чувством предаваться изучению теоретических текстов, а все остальное наши учителя считали ненужным для будущего аналитика. Мой коллега с Суэцкого канала присоединился к нам месяцем позже, и его обязали наверстать пропущенное чтение за время летних каникул, почти как ленивого школьника, не выполнившего домашнее задание. Это требование и сегодня символизирует для меня ощущения абсурда и ненужности. И все-таки нам, в конце концов, удалось освоить раннего Фрейда, не позволив военному опыту полностью завладеть нашими мыслями. Впоследствии мы вместе с этим же коллегой представляли свою итоговую работу на соискание членства в разгар войны в Ливане. Коллега прибыл в униформе, фактически, прямо с улиц Бейрута, с историей болезни в кармане, чтобы потом на военном вертолете отправиться в Иерусалим. Мы оба чувствовали, что, по крайней мере, не слишком волнуемся насчет приема в Общество — нас ждали «второстепенные» дела, касающиеся жизни и смерти, — но мы все же пришли, чтобы защитить свои работы. Мы нашли для себя иную точку равновесия, чем 9 лет назад, и собственную форму причастности. Ситуация уже не казалась нам театром абсурда, мы обрели более целостный взгляд на жизнь, и, в данном случае, на нашу жизнь как аналитиков. Эмоциональное общение и дискуссии, которые велись в нашей аналитической группе, конечно же, помогли всем обрести чувство соразмерности, и мы помогли друг другу не расстаться с профессией, которую хотели получить.
Но есть и еще один момент, когда мы обращаемся к терапии. В терапии акцент ставится на индивидуальном. Психотерапия вообще и анализ в частности — процессы индивидуальные. Индивид концентрируется на самом себе. Это эгоцентрический, нарциссический процесс. В этом его привлекательность для части пациентов. Они находятся в центре внимания, кто-то слушает только их, кто-то поощряет их говорить о себе, кто-то видит в их мыслях, фантазиях, ассоциациях — в каждой интимной детали — предмет огромной ценности и значения.
Все это может, и неизбежно должно, потерять смысл при наличии угрозы извне. Индивид, в огромной степени, сливается с внешней группой, чтобы противостоять опасности. Это истинно и на практическом, и на эмоциональном уровне. Члены семьи вновь собираются вместе; соседи спонтанно организуют группы взаимопомощи; люди добровольно помогают старикам, детям и другим нуждающимся. Частью мотивации является в данном случае необходимость действовать. Это дает чувство уверенности и успеха, а также, пожалуй, ощущение «правильного поступка», за который Бог должен поставить хорошую оценку. Кроме того, это заставляет чувствовать себя защищенным в качестве члена группы, избавляет от одиночества, на смену которому приходит ощущение зависимости и силы, нужной для того, чтобы и другие могли положиться на тебя. В такие времена лежать на кушетке, припоминая детские переживания, — кажется фарсом, неудачной шуткой.
Даже тяжелые психотические больные способны реагировать на внешнюю угрозу, «забывая» о своем психозе и действуя адекватно на общем фоне экстремальной военной или гуманитарной необходимости. Здесь обнаруживается глубокое различие между теми пациентами, которые сохранили внутреннюю силу для возможной мобилизации, и теми, кого болезнь сделала полностью беспомощным. Эти последние замыкаются на своей пищеварительной и выделительной деятельности, и сне. Их лечащим врачам становится трудно воспринимать подобную регрессию в период потрясений — хотя всего лишь неделей раньше они, быть может, демонстрировали пусть поверхностное, но все же понимание. Врач может занять осуждающую позицию, видя в поведении такого регрессировавшего субъекта реализацию своих наихудших страхов (что он, регрессируя сам, будет неспособен выполнять профессиональный долг). Короче говоря, врачу становится все труднее отделить себя от окружающего мира и сосредоточиться на своей работе. Там, где ранее он (будем надеяться) мог отвлечься от собственных страхов и использовать свое непринужденное внимание на благо пациента, теперь, в эпоху опасности и нестабильности, он склонен читать, что свободное переключение внимания с одного предмета на другой вряд ли возможно, ибо дает питательную почву для проявления его личных тревог и защит.
Перед лицом агрессии
Угроза по определению подразумевает агрессию и внешние условия, вызывающие кризисы, все агрессивны. Они пробуждают агрессию во всех нас. В лучшие времена эта агрессия контейнируется, канализируется в социетальную, допустимую агрессию, либо сублимируется в созидательной, полезной, положительной деятельности. Однако внешняя агрессия и угрожающие жизни ситуации вызывают страх, абсорбируют психическую энергию и испытывают на прочность наши защитные механизмы — особенно наиболее слабые. Вот тогда мы начинаем ощущать опасность и как внешнюю, и как внутреннюю.
Очевидно, в такие моменты труднее преодолевать и корректировать агрессию пациента. На этого пациента влияет агрессия, носящаяся в воздухе, у терапевта имеются свои неотложные проблемы, и оба, вероятно, более склонны проецировать друг на друга свои страхи и агрессию. Анализ может создать иллюзию поддержки и общности, благодаря своей интимности. Но эта интимность, стимулирование переноса и проекций, необходимые в аналитической работе, еще больше отдаляют ожидания от реальности. Аналитик может быть всемогущим в фантазиях пациента (и в своих собственных?), но, обычно, это не сопоставляют с реальностью. Таким образом, аналитический сеттинг особенно уязвим для «реальной» агрессии, так как выбрал отказ от «реальных» путей ее обращения с ней.
Пациент и терапевт также имеют свои собственные идентификации и идеологии. В «нормальное» время терапевт обучен абстрагироваться от своих политических взглядов, социальных и нравственных понятий. Если у пациента другие взгляды, врач стремится подходить к ним нейтрально. Он считает своим долгом не спорить с пациентом и не осуждать того за те или иные воззрения.
Но во всех вышеописанных ситуациях практически невозможно удерживать аналитическую позицию и все эмоции выходят наружу, в особенности, агрессивные. В такие моменты невозможно (и неестественно) обращаться спокойно, объективно и безлично к пациенту, который восхищается палачом, или с гордостью рассказывает, как он убивал беззащитных заключенные, или расписывает во всех деталях свою ненависть или расистские убеждения. Он может касаться идей, разделяемых терапевтом, но быть подавленным, и в этом случае терапевт не может смотреть в глаза собственному образу «я». Пациент может затронуть какое-либо актуальное событие или личную трагедию, только что пережитую аналитиком, и здесь поток агрессии, фантазий возмездия и ненависти может парализовать лечение. Или же терапевт может быть обескуражен отсутствием границ между воображаемой и реальной агрессией — и не сможет работать в любом сеттинге, стимулирующем агрессию.
Способы преодоления
Как нам со всем этим справиться? Какие механизмы преодоления облегчают адаптацию и какие защиты ухудшают положение дел?
Я полагаю, что данные ситуации до конца испытывают гибкость и глубину понимания терапевта. И я буду использовать аналитический сеттинг в качестве парадигмы для прояснения данного момента.
Анализу присущи строгие и, казалось бы, жесткие нормы. Они относятся к временным рамкам, материальной обстановке, способу оплаты, типу общения. Эти правила служат для пользы пациента, но они также обеспечивают и облегчают работу аналитика. Обычно мы четко осознаем эффект, производимый сеттингом на пациента и интерпретируем для него любые отклонения. Без правил и границ нельзя осознать, что эти границы нарушаются.
Мой опыт говорит, что необходимость в рамках сильно ощущается аналитиком, но обычно не обсуждается. Аналитики скорее обсуждают содержание и символизм высказываний пациента. Значительно меньше сознательного внимания уделяется сеттингу, входу и выходу пациента — тем моментам, где имеется контакт между двумя людьми, а не просто субъектами с четко определенными, фиксированными ролями.
Все, что нарушает терапевтические рамки, внушает страх, так как аналитик использует эти рамки для защиты и неприкосновенности своего внутреннего мира. В ходе анализа он открыт для всех проекций, которые может направить на него пациент; он служит добровольным контейнером разного рода сильных эмоций. Но у него есть и защита — в виде своей роли, временных рамок сеанса, завершения времени приема, а также использования интерпретации для усвоения и возвращения всего, что внедрил в него пациент. Аналитик должен обладать сильным и уверенным ощущением собственных границ, сильным чувством «собственного я» (self) — иначе атака со стороны чужого «я» несет угрозу его собственной психике.
В период опасности, стресса, кризиса и нестабильности границы, по определению, испытывают давление. Аналитик может постараться увидеть это глазами своего пациента. Однако, в первую очередь, он должен составить себе четкую картину всех этих моментов, понять, где находятся слабые места и что может его сокрушить — иначе он не сможет работать.
Существуют две крайние реакции со стороны терапевтов, а между ними — все разнообразие континуума. Мне этот континуум видится простирающимся от абсолютной, бессмысленной жесткости до гибкой, рациональной адаптации.
Воспользуюсь примерами из опыта войны с Ираком, чтобы очертить возможные способы преодоления.
Эта война не была типичной для населения Израиля. На нескольких уровнях произошла перестановка ролей:
1. Между гражданским населением, подвергшимся бомбардировкам и понесшим потери, и военными, которые были в полной готовности, но бездействовали.
2. Между мужчинами, что обычно были активны, сражались, а теперь ничего не делали, и женщинами, ныне игравшими ключевую роль в изолировании помещений, обеспечении противогазами и продовольствием.
3. Между хирургами, на которых обычно лежит главное бремя при военных действиях, и психиатрами — которые обыкновенно выполняли вспомогательные функции, а теперь выдвинулись на первый план.
4. Также встал вопрос о «дезертирах» — гражданских лицах, выехавшими из Тель Авива на периферию, где вероятность бомбардировок была ниже. Некоторые рассматривали это как нормальный, здравый поступок, а другие — как трусливый, слабохарактерный, предательский по отношению к своей стране, подобно бегству с тонущего корабля и т.п.
В первые дни войны школы и многие предприятия были закрыты. Постепенно работы возобновилась, однако с приближением ночи люди старались находится дома, возле укрытия, а не на улице, так как ракеты падали в основном поздно вечером. Привычный порядок действий после сигнала сирены заключался в том, чтобы надеть противогаз, занять комнату, специально изолированную от проникновения воздуха снаружи, и запечатать двери изнутри. Во многих домах запечатанной комнатой была спальня. Таким образом, если сирена звучала во время аналитического сеанса, пациент переходил в спальню аналитика, где и ожидал, вместе с его семьей, отбоя тревоги.
Верность правилам как разновидность защиты
Большинство аналитиков охотно, и даже очень, смещали, приспосабливали время сеансов, чтобы пациенты могли продолжать терапию. Если пациент просил перенести сеанс, чтобы быть вечером дома, это считалось нормальным поведением и не подлежало интерпретации. Фактически, большинство терапевтов предпочитали находиться вместе с семьей в это время, не делая свою личную жизнь достоянием пациентов. Однако некоторые аналитики упорно придерживались расписания и отказывались менять время сеансов, вплоть до того, что проводили сеанс во время налета, беря плату за отменные сеансы и интерпретируя выезд за город как сопротивление анализу, а не реакцию на внешнюю ситуацию. Во время предыдущих войн, когда был комендантский час, кое-кто из аналитиков брал деньги за сеансы, которые не могли состояться по этой причине. Эти аналитики также объясняли апелляцию к внешним событиям сопротивлением и подобным образом интерпретировали ее пациентам. Само собой, они не спрашивали у пациентов, как тем удается соблюдать график, и не давали никакой информации о себе.
Сговор
Некоторым пациентам нравилось такая установка аналитика. Анализ продолжался, как будто ничего не происходило, и пациент, и аналитик продолжали строго следовать правилам. Обе стороны заявляли, что «жизнь продолжается», «поступать иначе неаналитично», «невозможно продолжать анализ, если в это время допускать какие-либо изменения» и т.д. Они ревностно отстаивали свою позицию, не допуская дискуссии, декларируя, что лишь они, кто придерживается правил, практикуют «настоящий» анализ. Их пациенты также думали, что делают нечто полезное для собственного анализа. Некоторые из них выражали моральное превосходство над теми, кто был слишком испуган и менял время, прервал анализ и т.д. Подобные аргументы повторяли разговоры людей, оставшихся в Тель Авиве, выступая актом нарочитого геройства и гражданственности и т.д.; тогда как на всякого, кто покинул город, смотрели свысока, совсем не учитывая его мотивы, жизненную ситуацию и т.п.
Строгое соблюдение правил давало (ложное) ощущение безопасности и служило отрицанию неприятной и опасной реальности. Продолжение сеанса при бомбардировке, сопровождаемое чувством праведности и осуждения «других», является крайним примером такого отрицания. Вероятно, подобное чувство — быть лучше, добродетельнее, храбрее других — давало аналитикам (и пациентам) переживание всемогущества. Оно опиралось на магическое мышление, в котором наградой за правильное поведение является безопасность.
Внешняя реальность как защита против реальности
На другом полюсе мы находим аналитиков, видевших перед собой исключительно внешнюю реальность, тех, кто сам чувствовал, что продолжать анализ в такое время значило отрицание реальности и что, следовательно, анализ надо прервать до лучших времен. Не удивительно, что это использовалось как довод теми аналитиками, которые оставили город на время войны. Они воспользовались внешней реальностью, чтобы не заглядывать внутрь себя и ничего не видеть также, как это делают пациенты. По-видимому, они опасались, что могут оказаться лицом к лицу со страхами, сомнениями и агрессией своих пациентов, будучи не в состоянии отрицать все это в себе.
Сговор
В некоторых из данных случаев также имел место «сговор» между аналитиком и пациентом. Конечно, некоторые пациенты чувствовали, что аналитик их бросил. Однако другие пошли тем же путем мышления и рационализации. Они гордились своей способностью оставить анализ и копировали аналитика, концентрируясь на угрожающей внешней реальности, избегая таким образом смотреть в глаза внутренним угрозам и страхам. Аналитик стимулировал подобную установку своих пациентов с тем, чтобы усилить и оправдать собственные защиты. Таким образом оказывались всемогущими не только актуальные защиты. Аналитик должен был убедить пациента, что тот «все может», а пациенту нужно было видеть всемогущество и свое, и аналитика.
Во всех вышеупомянутых защитах границы аналитической ситуации сохранялись, по крайней мере внешне. Рамки служили частью защиты. Для обеспечения психической неприкосновенности аналитик использовал правила, но не дух этих правил. Жесткость границ и его собственного мышления позволяла не мыслить, избегая эмоционального и когнитивного соприкосновения с ситуацией. Такие аналитики возвели «правила» до уровня Супер-Эго и ощущали влечение к их неукоснительному соблюдению.
Прямо противоположная реакция — «забывание» правил и использование внешней ситуации как предлога для нарушения границ.
Соблазн нарушить правила, границы «маячит» в любой терапии. Не было бы нужды в столь строгих нормах, направленных против него, если бы этот соблазн не был так силен. Терапевтический сеттинг вообще и аналитический сеттинг в частности — очень интимные явления, связанные с грубыми эмоциями и сильными проекциями и переносами. В сеттинге мы находим лучшее средство проникновения в область вытесненного, бессознательного, мыслей и эмоций, которых боятся, а также средство защиты и психики пациента, и — аналитика. Наличие границ предохраняет обе стороны в анализе, дает им свободное пространство внутри этих границ, чтобы вызвать на поверхность демонов бессознательного.
Когда демоны находятся снаружи, диада может реагировать как один, а не два человека. Отдельные примеры такого единения уже были приведены выше. В тех случаях оно либо способствовало сохранению жесткой формации, либо вело к полному отказу от анализа, без «разоблачения» мотивов и не касаясь эмоций и страхов обеих сторон.
Но в данной ситуации возможен и другой путь. Он заключается в том, чтобы использовать ситуацию как повод отбросить правила, рационализировать уступку желанию выйти за рамки. Здесь также мы чаще имеем дело с попытками пациента нарушить границу и гораздо реже — с противоположным, но равно возможным, стремлением аналитика сделать то же самое. От пациента ждут заинтересованного отношения к своему аналитику, желания побольше узнать о его жизни, семье, ощутить любовь, жажду «настоящей» дружбы и т.д. Я сознательно выделяю позитивные, теплые, любовные эмоции, тогда как гораздо чаще мы сталкиваемся с ненавистью, гневом и агрессией.
Однако аналитик также может проявлять любопытство к пациенту (хотя теоретически знает о нем гораздо больше); может любить или не любить его; может стремиться завоевать любовь или расположение пациента, его «истинную» дружбу и т.д. А военная обстановка может послужить идеальным средством освобождения данных эмоций и реализации части фантазий.
Роль спасителя
Основные роли в процессе лечения — тот, кто помогает, и тот, кому помогают. Все это лежит в определенном поле, заданном особым терапевтическим контрактом. Здесь еще наличествует четкая дефиниция, кто является «спасителем», а кто — «спасаемым».
Для некоторых аналитиков эта роль стала во время войны важным элементом их идентичности. Они стали подлинными спасителями, не только исследуя степень благополучия пациента, но и часто внося в него определенный вклад. Гибкий график сеансов стал не просто рабочим моментом, но и средством выражения теплого отношения к пациенту, показателем заботы аналитика о нем. В процессе взаимного контроля, во многих групповых дискуссиях мы, как аналитики, должны были помогать самим себе в осознании и активном воздействии на эту ситуацию. Многие аналитики выражали «материнскую» позицию, стремясь улучшить физическое, а не только психоэмоциональное состояние пациентов.
Некоторые видели в этом свое место в войне, актуальную помощь другим, выход части собственной фрустрации, вызванной пассивностью войны в Персидском заливе. Другие признавали потребность в инфантилизации своих пациентов, чтобы самим почувствовать себя сильнее, питая идентичность «благодетеля». Они смогли понять, что эта идентичность диктовалась не только нуждами анализа, но гораздо более глубокой необходимостью. В таких случаях имелась возможность дистанцироваться от собственных стремлений и по-новому взглянуть на потребности данного конкретного пациента. Одна женщина-аналитик даже позвонила домой недавно родившей пациентке, считая ее неспособность посещать сеансы вместе с маленьким ребенком реальной, но в то же время опасаясь нарушить все возможные рамки. Первоначально аналитик приняла имидж спасителя, несущего свет, пришедшего защитить молодую мать от всех ее страхов. В групповом обсуждении аналитик вскользь упомянула, что сама переехала назад к своей матери, так как ей трудно было в это время справляться в одиночку. Как она описала, ей стало ясно, что, посещая пациентку, она оправдывала собственные действия, фактически «разыгрывала» перемену ролей. После этого она все же сделала домашний визит, но уже с большой внутренней осторожностью. В этом конкретном случае пациентка отчетливо почувствовала внутреннюю границу, отвела в гостиной угол, где они с аналитиком располагали изолированным интимным пространством, а стоило появиться ребенку, как им тут же занялся кто-то из взрослых. «Визит» длился 50 минут и только выйдя оттуда, аналитик поняла, что время-то было установлено пациенткой. К тому же та проводила ее к выходу и попрощалась точно с той же интонацией, с какой она сама обычно это делала раньше…
Эта женщина-терапевт смогла контейнировать свои фантазии “спасателя”. Но они были чрезвычайно сильны и высветили такой аспект анализа, о котором терапевт ранее не знала. Она не умела правильно определить потребность пациентки в зависимости (из-за своей собственной зависимости) и пациентка реагировала самоконтейнирующим (selfcontained) отношением и обращением ролей.
Однако фантазии «спасителя» угадываются за фасадом любой «помогающей» профессии и, на мой взгляд, они недостаточно обсуждаются в среде аналитиков.
«Теперь мы можем стать друзьями»
Это один из великих соблазнов. Кажется, так естественно реагировать по-человечески, поговорить о сложившейся ситуации, расспросить как обстоят дела у другого человека. Мне пришлось работать с пациенткой (социальным работником), помогавшей тем, у кого были разрушены дома. После сеансов мы отправлялись на одни и те же собрания, часто тем же самым транспортом. Она была очень компетентным сотрудником и недооценивала свои способности по работе. Также она избегала интересоваться, чем я еще занимаюсь помимо того, что являюсь ее аналитиком. Часто мне приходила мысль, что я бы хотела видеть ее среди своего персонала. И вот мы попали в ситуацию, в которой раскрытие было неизбежно. В какой-то степени и ее, и мои фантазии воплотились в жизнь.
Я все время задавала себе вопрос, как поступить правильно и поняла, что в подобной ситуации трудно быть «объективной». Я не считала, что кто-то из нас должен пожертвовать своей работой ради анализа. Казалось, мы обе молчаливо соглашались с тем, что анализ надо продолжать. Я чувствовала сильный соблазн обсудить ситуацию с ней и принять обоюдное решение. В моей фантазии мы могли бы это сделать, сидя лицом к лицу, в атмосфере партнерства и равенства.
В этом пункте фантазии я поняла, что, на самом деле, использовала изменение внешней реальности для оправдания того типа сотрудничества, которое меня привлекало в отношении этой коллеги. Это было бы серьезным нарушением рамок терапии, но, я фантазировала, будто границы уже разрушены — разрушены нашей совместной работой. Даже тогда я воображала, что, раздели я с ней мои мысли и ассоциации, это принесло бы пользу анализу. Но в групповой дискуссии всплыла аналогичная проблема, и впервые прозвучало слово «соблазн» — соблазн ситуации, соблазн того, что, коль скоро некоторые барьеры исчезли, почему бы не пойти до конца? Это казалось настолько естественным, человечным, по-дружески теплым — быть «просто коллегами», «просто друзьями», позволить внешней реальности стать орудием соблазна — немного в духе яблока Евы. Можно подумать, что соблазн был в яблоке и ответственность лежала на нем, а не на Еве.
Последним сдерживающим фактором для меня было то, как я старалась представить себе возвращение к «нормальному» анализу после исчерпания экстраординарной ситуации. Благодаря этому я вновь смогла отделить интересы и потребность пациентки от моего собственного желания реализовать наши фантазии. Мы смогли воспринимать реальность совместной работы, как в «нормальные» времена — неожиданные встречи на улице, на концерте или, того хуже, в бассейне… Пока именно реальность диктует деструкцию границ эти границы можно спасти. Но поскольку эта реальность используется как повод для отыгрывания, совместного воплощения фантазий — тогда аналитическая работа находится под угрозой. В этом смысле она ничем не отличается от солдата, который должен убивать в бою, а не по собственной инициативе.
Резюме
Рассматривая многообразие защит во времена внешней опасности и смуты, я задавалась вопросом, можно ли вообще найти «правильный» ответ. Как я сказала ранее, концентрация, отрицание и игнорирование «малозначительных» фактов, деловой настрой и внешняя (а не внутренняя) ориентация — все это верные способы справиться с внешней ситуацией. Следовательно, их надо принять, как мы должны осознать и принять реальность. Если оба — пациент и аналитик — воспринимают это как часть мира, в котором живут, то, в какой-то мере, они находятся в русле «нормального» восприятия реальности и ее императивов. Но также надо признать, что такая совместная реальность не является — полностью и исключительно — совместной реальностью. Индивидуальные различия и индивидуальные реакции по-прежнему существуют, также как существуют индивидуальные защиты. Очень соблазнительно предположить, что чувства пациента, его понятия и отношение к угрожающей реальности — те же, что и наши, и в аналитическом исследовании нет необходимости потому, что мы «с очевидностью» знаем, что пациент чувствует и хочет сказать. Соблазн этот вытекает из ряда причин:
1. Мы не желаем анализировать наши чувства и потребности, т.к. боимся того, что можем найти. Внешние угрозы и потрясения предъявляют к нам определенные требования, мы должны соответствовать внутреннему и внешнему стандарту. Никакое Эго не признает добровольно, что не отвечает нормам Супер-Эго.
2. В период стресса также присутствует усталость. Наши силы поглощены преодолением разнообразных ситуаций и нужна большая самодисциплина — и еще большая энергия — чтобы прислушиваться к пациенту, а не к себе. Поэтому так легко предположить, что мы знаем его чувства, ведь это чувствует «каждый».
3. Угроза таит опасность… Она эхом отзывается во всех «критических» точках внутри нас, о которых мы не позаботились либо даже не знали об их существовании. Конечно, мы не хотим опять вытаскивать все это наверх! И мы пытаемся уйти от анализа пациента, чтобы не будить этих демонов в нем и в нас самих.
4. В моменты опасности наши приоритеты меняются и наша озабоченность другими предметами может легко отвлечь нас от пациента, который во время сеанса должен занимать первое место.
5. Внешняя реальность вторглась в наш внутренний мир и мы, возможно, склонны видеть в пациенте соратника в гордом противостоянии этой реальности. Этот молчаливый сговор может принимать форму крайнего ригоризма или же вседозволенности в реализации.
6. Наша роль «помогающего» находится под угрозой при наличии внешней опасности, так как мы не имеем необходимых средств для помощи пациенту в борьбе с этой опасностью. Но если эта роль стала частью нашей идентичности, мы испытываем потребность поддерживать ее, несмотря на бессилие. Всемогущество — обычная защита против ощущения бессилия.
7. Правила психоанализа воспринимаются как прикрытие и для пациента, и для аналитика. Я уже говорила о том, как упрямое соблюдение данных правил может служить деструктивной защитой. Но мы должны видеть смысл этих правил, смысл рамок, а не только букву закона. Правила являются кодексом, полезным и общепринятым способом поведения при нормальных обстоятельствах. Если же мы принимаем аномальность ситуации, то можем модифицировать правила. Они не Десять заповедей и не наше Супер-Эго. Они — общие направления, устанавливаемые и используемые в конкретных обстоятельствах. Изменяются обстоятельства — изменяются и правила.
Эпилог — значимый третий
Предметом данной статьи являются диадические границы в обществе, находящимся под угрозой. Эта угроза, внешняя реальность, опасность — как раз и составляют проблему. Они нарушают нормальное течение анализа. Они вторгаются во внешний мир, реальность, и в интимный, безопасный сеттинг диадической интеракции.
Однако, можно рассматривать опасность, потрясение, хаос в качестве значимого третьего члена терапевтической диады. Пока он остаются экстериари¬зированным, отдельным «предметом» вне границ диады, мы не можем с ним ничего сделать. Его следует ввести в диаду и обращаться как с третьим элементом. Таким путем, он может влиять на каждую сторону в отдельности и каждая сторона может быть связана с ним, и с его воздействием на другую. Подвижность присуща не только восприятию внешней реальности, но и направленным против нее защитам, а также и самим границам. Диада не создает, и не должна создавать, жесткую связь (и в результате, единство) против внешнего врага — реальности. Она должна впустить эту «сущность» на свою территорию и предоставить ей достойное место в терапевтическом сеттинге. Подобно прочим значимым третьим, она может продвигать вперед, способствовать анализу, а не мешать ему.
Перевод И. Перелыгина
Некоторые размышления относительно практики в Москве
И.М. Кадыров
Автор привлекает внимание к проблеме аналитического пространства и его «сжатости «, ограниченности в условиях современной России. Он предполагает, что такие ограничения могут быть рассмотрены как результат отсутствия или «изъятия» третьего («третьего объекта», «третьей позиции» или «третьего элемента») как на социальном, так и индивидуальном уровнях.
Как правило, социальные потрясения оказывают глубокое воздействие и на тех, кто практикует психоанализ (или психотерапию), и на их пациентов, и на саму психоаналитическую теорию. При внимательном рассмотрении последствия таких потрясений можно обнаружить даже при обращении к тем психоаналитическим теориям, которые имеют дело с самыми глубокими внутренними психическим силами и структурами. Примером тому может служить и теория бессознательных объектных отношений Мелани Кляйн, которая в своем предельном устремлении сосредоточена на прослеживании действия наиболее глубоких, едва ли не врожденных, мощных внутренних сил (например, инстинкта смерти и жизни, априорного «знания» младенца о материнской груди и его фантазий о работе и содержании собственного тела, оперирующих в контрапункте с фантазиями о работе и содержании материнского тела). И хотя эта теория признает важность актуального социального опыта человека, тем не менее, он считается вторичным по отношению к глубинным внутрипсихическим процессам (Klein, 1958).
Однако, как недавно в своем историко-психоаналитическом исследовании продемонстрировал Джозеф Агуайо (1997), многие из наиболее важных открытий Мелани Кляйн, и в особенности те новаторские формулировки, которые ей удалось сделать в Будапеште в 1914-1920 гг. и затем в Берлине в 1921-1925 гг. несут на себе глубочайший отпечаток мощных социокультурных потрясений, пережитых воюющей и послевоенной Европой. Следует помнить, что вхождение Мелани Кляйн в мир психоанализа пришлось на весьма грозное время. Сразу после начала I-ой мировой войны Сандор Ференци — её первый психоаналитик, был призван на военную службу и направлен в качестве психиатра в подразделения венгерских гусар. Только в 1916 году он смог вернуться в Будапешт для службы в военном госпитале. С 1914 по 1916 анализ Мелани Кляйн подвергался частым и весьма длительным перерывам (полагаю, что тем российским коллегам, которые проходят свой личный, так называемый «шатловый» или «челночный», анализ во время регулярных, но ограниченных по времени поездок за границу, нетрудно себе представить насколько этот опыт мог быть болезненным или даже потенциально травматическим). После распада Австро-венгерской империи и короткого, но агрессивного коммунистического правления (в этот период Бела Кун даже успел назначить Ференци профессором психоанализа в Будапештском университете) в Венгрии установился антисемитский белый террор, и в 1921 Мелани Кляйн со своей семьей была вынуждена переехать в Берлин, где она жила и экспериментировала с детским психоанализом до 1925 года, т.е. — до смерти своего второго аналитика и старшего коллеги — Карла Абрахама.
Особого внимания при этом заслуживает также и то обстоятельство, что в эти годы ее клинический опыт принципиально определялся аналитической работой со специфической группой пациентов. Это были дети (главным образом немецко-говорящие), испытывающие лишения, голодные и истосковавшиеся по своим отнятым войной отцам, которые в свою очередь, если и не были убиты, то возвращались домой сломленными и несли с собой чувство поражения, предельного истощения и подавленности. Тотальная война и ее последствия, атмосфера всеобщего разрушения, унижения вездесущего голода, холода и смерти навсегда впечатались в души детей этого времени, многие из которых впоследствии влились в когорту нацисткой молодёжи (Loewenberg, 1983, цит. по Aguayo, 1997).
Парадоксально, что этот социальный контекст или подтекст такой радикально «внутренней» теории базальных человеческих инстинктов и глубинных бессознательных фантазий, почти полностью игнорируется в психоаналитической литературе. Ведь Кляйн имела дело с детьми, лишенными отцов, голодающими и страдающими от множества, связанных с этим болезней, в условиях, при которых их матери сами катастрофически недоедали, что в свою очередь почти полностью снижало их способность к грудному кормлению. Вероятно эти «внешние» обстоятельства не могли не оказаться среди факторов, побудивших её сосредоточить свое пристальное внимание на роли и значении отношений между матерью и ребенком и на озабоченности малыша материнским телом и тем, что находится внутри ее тела.
Я отдаю себе отчет, что, пытаясь сообщить о «российском» или «московском» опыте психоаналитической работы в условиях социальной нестабильности или неблагополучия, я начал с обращения к сходному историческому опыту своих западных коллег. И хотя такая ссылка кажется мне вполне допустимой (особенно учитывая предложенный ниже ракурс рассмотрения проблемы трехмерного аналитического пространства, где такой, казалось бы «внешний» для диады «автор- читатель» опыт может служить в качестве третьей позиции), его можно было бы сравнить с попыткой «укротить» или «остудить» стакан водки или горилки (ведь сейчас мы на Украине) при помощи кубиков льда. Такой продукт можно употреблять, но для знатоков нашей домашней специфики подобный прием, простительный иностранцу, но не позволительной соотечественнику, может показаться уловкой, ведущей к растворению самой сути процесса.
Увы, боюсь, что совсем без «кубиков» опыта «западного» психоанализа, как и без многочисленных ссылок, сносок и парафраз, я вряд ли смогу обойтись. Психоанализ как дисциплина и клиническая практика — это цивилизованный дискурс. И берущий второй старт отечественный психоанализ, что бы состояться и выжить, не должен быть исключением. Ведь, по выражению Бродского, в конечном счете сноска и парафраз существуют там, где выживает цивилизация.
И все же, я постараюсь, по возможности также больше обращаться к своему собственному опыту и личным размышлениям, как психотерапевта и психоаналитика, живущего и работающего в Москве, в столице страны, повседневная социальная, политическая и экономическая жизнь которой весьма стабильна в своей постоянной нестабильности, и пропитана глубоко травматическими событиями. Однако в этой статье я не буду затрагивать напрямую сами эти травматические социальные события и явления. Я постараюсь сосредоточить свое внимание скорее на более скрытом или «фоновом» аспекте этой темы. Я имею ввиду проблему крайней ограниченности или сжатости того аналитического пространства, в котором многие из моих российских (а также коллеги из ряда других пост-тоталитарных стран Восточной Европы) сегодня вынуждены работать. Это то пространство, без создания которого невозможна никакая аналитическая работа с нашими пациентами, будь-то ориентированная на инсайт психотерапия или психоанализ.
В рамках этой статьи я буду придерживаться достаточно широкого определения аналитического пространства, включая сюда ряд внешних и внутренних его составляющих. К первым можно отнести прежде всего такие аспекты как физическое пространство, сеттинг, базовые правила, конфиденциальность и границы терапевтических отношений. Ко вторым прежде всего я отношу понятие того психического пространства, внутри которого пациент и аналитик могли бы думать, чувствовать и жить, располагая при этом как сферами личной уединенности (приватности) каждого, так и сферой взаимных пересечений, зоной встреч, осмысленных эмоциональных и интеллектуальных связей, устанавливаемых внутри психотерапии. Сфера взаимного пересечения пациента и аналитика трактовалось различными авторами как «переходное пространство» (Winnicott, 1971), «интресубъективный аналитический третий» (Ogden, 1994), «рефлексивное пространство» (Hinshelwood, 1994) и т.д.
Само же психического пространства, как оно понимается в психоанализе, предполагает определенное развитие. Литература, посвященная этой теме весьма обширна. Однако, в рамках своей статьи я ограничусь лишь кратким изложением тех взглядов, которые считаю наиболее релевантными для данной работы. С точки зрения Гротстейна способность переживать пространство «появляется на основе первичных кожных ощущений рождающегося плода, «пробуждающих» кожу с ее сенсорными рецепторами к ее функционированию в качестве покрывающей поверхности, в качестве границей между Я и не-Я и в качестве вместилища (котейнера) Я» (Grotstein, 1978, p.56). Он также выдвинул идею, что развитию способности осознавать и переносить наличие «разрыва», пространства в смысле дистанции и времени между исчезновением (уходом) и возвращением (приходом) первичного объекта становится моментом своеобразного «крещение» психического пространства. Если младенец может «вместить» или «контейнировать» это пространство, оставленное отсутствующим в данный момент объектом, то он способен принять и расширить свое ощущение пространства и, поэтому, способен к сепарации. Гротстейн пишет: «Без сепарации во времени и расстоянии не может быть понятия психического пространства, а поэтому невозможно восприятие и определенно невозможна репрезентация» (p.56). Другими словами, для того, чтобы психическое пространство могло возникнуть (как пространство между), необходимо чтобы Я смогло позволить объекту быть отдельным, так же как и Я должно обрести право быть отдельным от объекта.
Винникотт особо подчеркивал кардинальное значение особой позиции матери, ненавязчивой, но весьма чувствительной, которая необходима, чтобы помочь ребенку создать такое пространство. Продолжатель винникотовской традиции Патрик Кэйсмент дает такое описание этого процесса: «Для того, чтобы ребенок смог свободно вступить в полную воображения и творчества игру, он нуждается, чтобы между ним и матерью находилось некое пространство, в котором у него были бы автономные права на инициативу. Получив такое пространство, которое было описано Винникоттом (1958) как «возможность быть одному в присутствие матери», ребенок начинает исследовать творческий потенциал этого пространства. Но это требует от матери чувствительной воздержанности от вторжений в игровую зону без приглашения. Если все проходит нормально, то играющий ребенок может разместить здесь продукты своего воображения, сохраняя свободу включать или исключать ее из своей игры. Он может использовать «отсутствующее» присутствие матери или ее «присутствующее» отсутствие как главный мотив и материал для своей игры. Он может по собственной воле «сотворить» ее и «обратить свое творение в прах» и, делая это, наслаждаться волшебством игры, где он Бог и Царь своего игрового владения. Именно здесь закладываются и вынашиваются семена будущей креативности» (Casement, 1992, p.38).
С точки зрения современной кляйнианской традиции развитие пространственного опыта предполагает «замыкание» эдипова треугольника через осознание связи, соединяющей родителей, в результате которого образуется то, что Рональд Бриттон называет «треугольным (триангулярным) пространством». Это «пространство, ограниченное тремя персонажами эдиповой ситуации и всеми потенциально возможными отношениями между ними» (Britton, 1989, p.87). Как считает Бриттон, триангулярное пространство содержит в себе «возможность быть участником отношений, равно как и быть объектом наблюдения со стороны третьего лица. <…> Если психологически ребенок оказывается способным вынести <…> сам факт наличия связи между родителями, то это этот опыт становится для него прототипом объектных отношений третьего рода, в которых он выступает свидетелем, но не участником. Тогда и возникает третья позиция, с которой становится возможным наблюдение за объектными отношениями. Благодаря ей, мы также можем наблюдать, одновременно сами находясь под наблюдением. Это обеспечивает нас способностью видеть себя во взаимоотношениях с другими, а также принимать точку зрения другого, сохраняя свою собственную, т.е. способностью, оставаясь самим собой, быть рефлектирующим самим собой.» (Britton, 1998, p.41-42). Бриттон также предполагает, что «если человеку удается обрести такое триангулярное пространство, то это обеспечивает его структурой необходимой для интеграции субъективного и объективного восприятия первичного объекта. Если триангулярное пространство уплощается или распадается, субъективное и объективное видение перестают быть различимыми, и человек теряет способность различать идею события и само событие, или он может иметь раздвоенное параллельное видение любой ситуации…, когда нечто кажется и истинным и ложным одновременно» (Britton, 1995, p.93). Таким образом, можно предположить, что именно «трехмерность», т.е. введение в психическое пространство третьей позиции, и является основой для рефлексивного пространства.
Конечно, понятие психического пространства не обязательно выводится и не сводится к понятию пространства аналитического. Тем не менее, аналитическое пространство хотя бы потенциально несет в себе разнообразные характеристики пространства психического, присущие разным этапам онтогенетического развития, также как и возможность их актуализации на разных этапах анализа. И без сомнения, аналитическое пространство должно быть и в идеале всегда является пространством рефлексивным. Хотя на практике пациент и даже его аналитик могут выпадать из рефлексивного пространства, и тогда анализ перестает быть анализом или на какое-то время или необратимо.
Существует множество факторов и процессов, угрожающих аналитическому пространству и даже способных ввергнуть его в состояние хаоса. Некоторые из них, которые понимаются, например, как примитивные нападения (атаки) на «связь» (Bion, 1959) или на рефлективное пространство (Hinshelwood, 1994), могут ограничивать аналитическое пространство, действуя «изнутри». Другие, часто описываемые как вмешательство или вторжение в процесс лечения так называемой «третьей стороны» (например, страховых компаний, обучающих институтов, членов семьи и т.д.) скорее воздействуют «извне» (см. напр., Casement, 1980; Томэ и Кэхеле, 1987/1996).
Тем не менее, у меня сложилось впечатление, что в России и, насколько я могу судить, в странах бывшего СССР и Восточной Европы давление и вторжение в аналитическое пространство со стороны внешних социальных явлений имеет свой особый колорит. Например, в то время, как западный психоаналитический мир всерьез озабочен осложнениями, вызванными вмешательством со стороны «третьей стороны», психотерапевты в тоталитарных и пост-тоталитарных странах больше сталкиваются с вторжениями, являющихся следствием отсутствия или дефицитарного присутствия в аналитическом пространстве «третьего объекта» или «третьей позиции» (Britton, 1989).
Отсутствие, сокращение или изъятие «третьего объекта» на социальном, а так же на индивидуальном уровнях может представлять собой как результат, так и причину небезопасных, пропитанных грубыми вторжениями и вызывающих полное замешательство и по своей природе инцестуозных отношений с примитивным доэдиповым объектом, который был описан как «бандитский» или «мафиозный объект» (Rosenfeld, 1987) , спутанная мать архаической матрицы Эдипова комплекса (Chasseguet-Smirgel, 1990) или как «тоталитарный объект» (Sebek, 1998).
Эти возникшие в разных теоретических и клинических контекстах, но не чуждые друг другу по сути, понятия Розенфельда, Шасге-Смиржель и М.Шебека позволяют представить, как практически любая экстремистская политическая или идеологическая система, продуцируя и тиражируя на социальном и психологическом уровнях множество тоталитарных объектов через посулы, угрозы и прямой террор вынуждает «массы» людей совершать многократные интроекции как самих этих объектов, так и их производных. Тоталитарный объект лукаво сулит абсолютное счастье и обещает слияние с архаическим материнским объектом, а также возврат в деструктивное нарциссическое состояние или в мир первобытного хаоса. Эти примитивные объекты также обладают способностью подстрекать индивида или целые группы к уничтожению и сметанию любых препятствий, которые они могут встретить на пути к вожделенному фантазийному состоянию, в котором младенец должен снова слиться с материнским телом. Те препятствия, которые подлежат уничтожению, отождествляются с реальностью и мыслью и представлены отцовским или «третьим» объектом.
Что же касается пространственных феноменов, их ментальных и, я склонен считать, физических (проявляемых на вполне конкретном уровне, например, в организации жизненного и рабочего пространства) производных, то все это (см. напр. Sebek, 1998) ведет, по крайней мере, к:
— предельному ограничению любого неконтролируемого пространства (включая пространство мышления);
— сокращению пространства, где возможно проявление спонтанности и креативности истинного Я;
— деструкции пространства, в котором могут развиваться межличностные отношения, выходящие за рамки примитивного отзеркаливания и повиновения.
Это тяжелое наследие для всех, живущих сегодня в России и в Восточной Европе, включая психоаналитиков и психотерапевтов, которые до сих пор должны как-то справляться с ним, отстаивая самих себя и помогая в этом своим пациентам.
Я хотел бы при помощи некоторых литературных примеров и ситуаций из личного опыта какие формы описанная проблема приобретал в советской и постсоветской России.
В своей блестящей работе, посвященной культурологическому анализу советской архитектуры, которая заставляет размышлять не только об особенностях и противоречиях советского архитектурного ландшафта и соответствующих пространственных решениях в камне, но и о ряде специфических для нашего отечества пространственных феноменах социального и психологического порядка, Владимир Паперный, в частности сообщает, что в Советской России жилищный передел начался уже через две недели после взятия Зимнего Дворца (см. Паперный, 1996). Это немедленно породило острейшую проблему коммунальной квартиры, столь ярко отраженную в советской литературе (М.Булгаков, М.Зощенко), где зафиксирована принципиальная невозможность каждому человеку иметь отдельную комнату. Помните у Булгакова в «Трактате о жилище»?:
«Примем за аксиому: без жилища человек существовать не может. Теперь, в дополнение к этому, сообщаю всем проживающим в Берлине, Париже, Лондоне и прочих местах, — квартир в Москве нету.
Как же там живут?
А вот так-с и живут.
Без квартир.
Но этого мало — последние три года в Москве убедили меня, и совершенно определенно, в том, что москвичи утратили и самое понятие «квартира» и словом этим называют что попало <…> (с.267)
В 20-е годы весь жилищный фонд независимо от наличия стенных перегородок делился на равные отрезки площади с нормой 8 квадратных метров на человека. Если человек жил в большей комнате, он должен был «самоуплотниться»:
«Куда я вошел? Черт меня знает! Было что-то темное, как шахта, разделенное фанерными перегородками на пять отделений, представляющих собой большие продолговатые картонки для шляп. В средней картонке сидел приятель на кровати, рядом с приятелем его жена, а рядом с женой брат приятеля, и означенный брат, не вставая с постели, а лишь протянув руку, на противоположной стене углем рисовал портрет жены. Жена читала «Тарзана».
Эти трое жили в трубке телефона. Представьте себе вы, живущие в Берлине, как бы вы себя чувствовали, если бы вас поселили в трубке. Шепот, звук упавшей на пол спички был слышен через все картонки, а ихняя была средняя. <…> Через десять минут начался кошмар: я перестал понимать, что я говорю, а что не я…» (М.Булгаков «Трактат о жилище» с.268).
Реакция на эти процессы человека прошлой культуры, врача, живущего и практикующего в своей большой московской квартире, хорошо известна нам по повести М.Булгакова «Собачье сердце» (1924). К Филиппу Филипповичу Преображенскому, знаменитому профессору и хирургу, приходят представители нового домоуправления.
«Их было сразу четверо. Все молодые люди, и все одеты очень скромно<…>
— Мы, управление дома, — с ненавистью заговорил Швондер, -пришли к вам после общего собрания жильцов, нашего дома, на котором стоял вопрос об уплотнении квартир дома… <…> общее собрание, рассмотрев ваш вопрос, пришло к заключению, что в общем и целом вы занимаете чрезмерную площадь. Совершенно чрезмерную. Вы один живете в семи комнатах.
-Я один живу и работаю в семи комнатах, — ответил Филипп Филиппович, и я желал бы иметь восьмую. Она мне необходима под библиотеку. <…> У меня приемная — заметьте — она же библиотека, столовая, мой кабинет — 3. Смотровая — 4. Операционная — 5. Моя спальня — 6 и комната прислуги — 7. В общем не хватает… Да, впрочем, это не важно <…>
— Извиняюсь, — перебил его Швондер, — вот именно по поводу столовой и смотровой мы и пришли поговорить. Общее собрание просит вас добровольно в порядке трудовой дисциплины, отказаться от столовой. Столовых нет ни у кого в Москве.
— Даже у Айседоры Дункан, — звонко крикнула женщина <...>
— И от смотровой также, — продолжал Швондер, — смотровую прекрасно можно соединить с кабинетом.
— Угу, — молвил Филипп Филиппович каким-то странным голосом, — а где же я должен принимать пищу?
— В спальне, — хором ответили все четверо.
Багровость Филиппа Филипповича приняла несколько сероватый оттенок.
— В спальне принимать пищу, — заговорил он слегка приглушенным голосом, — в смотровой читать, в приемной одеваться, оперировать в комнате прислуги, а в столовой осматривать. Очень возможно, что Айседора Дункан так и делает. Может быть, она в кабинете обедает, а кроликов режет в ванной. Может быть. Но я не Айседора Дункан!.. — вдруг рявкнул он, и багровость его стала желтой. — Я буду обедать в столовой, оперировать в операционной! Передайте это общему собранию, и покорнейше вас прошу вернуться к вашим делам, а мне предоставить возможность принять пищу там, где ее принимают все нормальные люди, то есть в столовой, а не в передней и не в детской.
-Тогда, профессор, ввиду вашего упорного противодействия, — сказал взволнованный Швондер, — мы подадим на вас жалобу в вышестоящие инстанции. (с. 191-192).
Примечательно, что жилищный кризис Москве и других крупных городах Советской России трудно объяснить лишь экономическим причинами. Немалую роль, по-видимому, играли причины «идеологического» или даже «психологического» характера. Как отмечает Паперный в Москве революционный жилищный передел был направлен главным образом на разрушение иерархической кольцевой структуры города (в деревне в это же время шел земельный передел). Для этой цели, живущие на окраине рабочие, целенаправленно переселялись новой властью в реквизированные квартиры в центре. Для их привлечения в центр им даже предоставлялись значительные льготы и субсидии. В результате, если в 1917 г. в пределах Садового кольца проживало около 5% рабочих, то к 1920 их там было уже около 40-50%. Это делалось даже несмотря на то, что ездить на заводы, расположенные на окраинах города, особенно когда не ходили трамваи, этим людям было крайне неудобно (Паперный, 1996).
За тиражируемой идеей «теперь всем вместе жить в бывших дворцах и особняках», так же можно усмотреть оперирующее на макрогрупповом уровне непереносимое чувство деструктивной зависти (т.е. злобного чувства, что другой человек обладает и наслаждается, чем-то желаемым, с одновременным импульсом отобрать или испортить и это желаемое и его обладателя), так и ревности (схожее с завистью чувство, переживаемое, однако, субъектом в ситуации присутствия по крайней мере еще двух людей, между которыми возможны отношения, на которые у него нет монополии, или на которые он не может влиять), столь ярко описанные представителями школы Мелани Кляйн в их анализе переживаний младенца в диаде с матерью и в семейном треугольнике.
Действительно, представители домоуправления на пороге квартиры булгаковского профессора очень напоминают некоторых персонажей клейнианского психоаналитического театра. Например, членов мафиозной группировки внутри нарциссической структуры, описанной Розенфельдом, а также обиженных, озлобленных, возможно, голодных, глубоко травмированных и уязвленных детей, пытающихся вломиться в родительскую спальню, детей для которых непереносим сам факт «наличия связи между родителями», а, следовательно, невозможно и обретение третьей позиции в «триангулярном» эдиповом пространстве. Ведь в ситуации патологического раннего детства, если, по тем или иным причинам, становится непереносимой сама идея, что объект продолжает свое существование, когда он временно недоступен или отсутствует, то возникает фантазия об уничтожении этого объекта. Оставленное же объектом пространство принимает очертания злокачественного, т.е. деструктивного и подлежащего разрушению (Britton, 1995). В клинической ситуации это может находить свое выражение в агорофобическом и клаустрофобическом ужасе перед пространством, в борьбе с ним и попытках разрушить его, в обсессивном манипулировании пространством или его крайнему замусориванию. Эти ментальные операции или физические действия призваны «свести на нет» ужас перед пространством, которое кажется злокачественным. В этой связи можно было бы предположить, что и уродливая архитектура, исказившая облик многих наших городов и экологические катастрофы имеет некоторое отношение и к сходным чувствам, проявляемых в более крупном социальном масштабе. Забавно, что проницательный Филипп Филиппович довольно точно связывает разруху в «домах» и «клозетах» с «разрухой в головах».
Герои сатирических рассказов Михаила Зощенко в конце 20-х в первой половине 30-х (до окончательного запрета психоанализа) нередко приходят к врачам, которые применяют аналитические подходы. Однако «пространство», в которое они попадают настолько нарушено и внешне и внутренне, что его вряд ли можно обозначит как «аналитическое».
В рассказе «Врачевание и психика» (1933г.) герой приходит в амбулаторию на прием к «нервному врачу», который воздерживается от лечения «пилюлями», а анализирует причины страдания. K этому врачу огромная очередь — человек тридцать. Пациенты переговариваются друг с другом о причинах своих страданий. Но как только разговор приобретает политически подозрительный оттенок, один из присутствующих тут же грозит, что если они не прекратят «распущать свои мысли», то он сообщит куда следует. Сам врач принимает не в отдельном кабинете, а в пространстве, отгороженном ширмой. Так, что все прекрасно слышат, о чем говорит психотерапевт со своим очередным пациентом. Пациент жалуется на бессонницу, а врач предлагает вспомнить причину. Больной с недоверием пытается вспомнить свою историю. Он вспоминает, как, вернувшись с гражданской войны после плена, он застает свою жену в объятиях племянника. Врач оживляется, пытается давать интерпретации, но пациент не согласен, что это причина его расстройства. Он жалуется, что перестал спать, после того, как вся семья его сестры поселилась в его комнате. Комната проходная дети бегают вокруг и дергают его за нос. Соседка, проходя мимо, просыпает горящий уголь на его одеяло. Одеяло тлеет, ноги горят, а рядом на мандолине играют. Врач в отчаянии прописывает пациенту пилюли. Финальная ироническая ремарка рассказа — таким пациентам такой доктор вряд ли поможет.
В рассказе «Клинический случай» психиатр, подробно расспрашивает пациента об условиях его жизни и узнает, что у того неплохая отдельная комната — 17 метров, гораздо лучше, чем у самого врача. Этот врач тоже противник медикаментозного лечения, он предлагает пациенту поменяться комнатами.
В своем ироничном приглашении посмеяться над жалкой дефицитарностью мира, в котором очевидная ненормальность жизни кажется повседневной нормальностью, Булгаков и Зощенко обращаются не только к определенным аспектам так называемой внешней советской реальности. Им также удается выразить значительную часть психической реальности, погруженной в демоническую преисподнюю сталинской России. В этом тоталитарном аду происходит демонтаж пространства, в котором могла бы сохраняться «третья позиция». Здесь нет места для свободной мысли и борьба человека за такое пространство опасна и почти безнадежна.
В булгаковской демонической Москве («Мастер и Маргарита», 1928-39), где почти все независимое и оригинальное воспринимается как чужеродное и подлежащие уничтожению, именно дьявол, Воланд олицетворяет недостающего «третьего». Когда он впервые появляется в романе, то к неудовольствию и подозрению других персонажей предстает перед ними в обличье «иностранца». Они начинают мучительно гадать — «немец»… «англичанин»… «нет, скорее француз»… «поляк?»… «нет, он не англичанин», «он никакой не интурист, а шпион», «русский эмигрант, перебравшийся к нам»…»пожалуй, немец» … «взять бы этого Канта, да года на три в Соловки». Эти люди не на шутку встревожены, потому что в мире, где реальный Сатана — Сталин (здесь наблюдается реверсия ролей и перспективы), иностранец всегда подозрителен, и его необходимо сторониться. В тоталитарных социальных и психологических системах «третий объект» неизменно воспринимается как чужой, опасный и подлежащий изгнанию или устранению из злокачественного иллюзорного слияния с тоталитарным объектом. Однако, по иронии сюжета, именно Воланд защищает то лучшее что он встречает в этом мире. Именно он отстаивает моральные принципы и жизненное пространство (силою своей власти он расширяет пространство теперь знаменитой московской квартиры, и именно ему Булгаков доверяет оглашение известного ныне московского диагноза о последствиях «квартирного вопроса»). И именно Воланд дает надежду, что и в инфернальном сталинском кошмаре настоящее искусство и искренняя любовь неуничтожимы.
На мой взгляд, можно было бы сказать, что в контексте понятия «триангулярного пространства» Воланд представляет собой воображаемое изобретение недостающего «другого» (отцовского) объекта из внешнего мира или изобретение «третьей» силы, которая способна извлечь субъекта из поглощающего индивидуальную идентичность слияния с архаическим тоталитарным объектом и может помочь ему войти и соориентироваться в трехмерном психическом пространстве.
Со времени «интересной истории», рассказанной Булгаковым прошло более половины столетия. Что же касается «аналитического пространства», то, на мой взгляд, для советского и российского психотерапевтического мира большая часть этого периода прошла в ожидании Годо (или Воланда, для тех, кто предпочитает Булгакова Беккету).
Даже в конце 70-х и большей части 80-х, не смотря на попытки некоторых коллег вести аналитически ориентированную практику, сама эта практика и учебные семинары подлежали массивной маскировке от официальных инстанций (Аграчев, 1998).
В конце 80-х, когда ослабели идеологические и политические путы, психоанализ стал приобретать повышенное внимание в кругах интеллигенции, и, прежде всего, среди врачей и психологов. Однажды заведующая отделением психиатрической больницы, где я тогда работал клиническим психологом, предложила мне нечто совершенно фантастическое. Она сказала, что с ее точки зрения, было бы очень желательно, если бы в своей работе я уделил особое внимание психоаналитическим консультациям и даже психотерапии с теми пациентами, которые будут в этом заинтересованы. Я был польщен и взволнован. Однако я пошел дальше и отважился обсудить с ней одну из ближайших трудностей, связанных с этим предложением. Я спросил, где я мог бы проводить эту работу, поскольку я делил свой кабинет с еще тремя коллегами — психиатрами. Заведующая немного подумала и сказала: «Ну что ж, мы попросим их громко не разговаривать, во время ваших сеансов с пациентами».
Даже в конце 90-х и сейчас эта проблема все еще остается, поскольку в большинстве психиатрических больниц, возможности врачей и психологов проводить сеансы в обстановки приватности крайне лимитированы. Рабочие кабинеты как правило делятся между несколькими коллегами. И насколько я могу судить и по своим наблюдениям и, обсуждая с коллегами случаи из их клинической практики, подавляющее большинство из них вынуждены встречаться со своими пациентами либо после окончания рабочего дня, либо в палате, в коридоре, в холе или даже в столовой (вспомним булгаковского профессора).
К концу 80-х многие из нас оставили работу в психиатрических больницах и занялись так называемой «частной практикой». Мы просто начали принимать пациентов у себя дома. Однако возможности обеспечить аналитическое пространство в тех стесненных условиях, в которых жило и работало большинство из нас, были весьма сомнительными. Думаю, что многим хорошо знакома ситуация, описанная Майклом Ротманном, психоаналитиком с немалым опытом опытом групповых и индивидуальных супервизий коллег из Восточной Европы: «Женщина — терапевт начинает свой доклад с загадочной фразы: «Когда этот пациент вошел в мой кабинет, я почувствовала, что в мой спальне находится мужчина». Поскольку у нее не было другого доступного пространства, она вынуждена была принимать пациентов в своей спальне, которая в этих целях была обставлена темной (офисной) мебелью и компьютером. В рабочие часы у нее никогда не появлялись мысли о том, что эта комната была ее спальней» (Rotmann, p.2).
Действительно, за эти годы немалая часть нашего клинического опыта была приобретена в сеттинге «спален (гостиных, столовых, детских или кухонь), превращенных в консультационные кабинеты». Однако, одним из уроков, которые мы вынесли тогда, стало понимание, что в подобном сеттинге ментальное и эмоциональное пространство, необходимое для аналитической работы, было или обильно засорено или отсутствовало вовсе. Терапевты часто чувствовали себя незащищенными и легко уязвимыми в своих усилиях вмещать и выдерживать проекции пациентов, которые они переживали как агрессивные вторжения в их личное пространство. В то же время пациенты нередко сталкивались с ощущением, что их подвергают повторной травматизации и чрезмерной стимуляции, и что их собственной пространство захвачено и используется терапевтом, который превратился в основной источник мешающих влияний. Взаимоприемлемым защитным решением такой проблемы нередко становилось ее полное отрицание либо одной либо обеими сторонами.
Чего в первую недоставало в сеттинге «спальни, превращенной в консультационный кабинет», так это динамической границы между действительным пространством кабинета и тем, что Рональд Бриттон (1995) назвал «другой комнатой» воображения. Он обозначает так пространство, которое в фантазии субъекта (ребенка), занято первичным объектом (матерью) во время ее отсутствия, т.е. когда, по представлениям ребенка она проводит время с другим (третьим) объектом эдиповой ситуации (отцом). Другая комната понимается как пространство, в которое могут быть спроецированы фантазии, и в первую очередь — фантазии о первичной сцене. Так или иначе, вторгающееся смешение между этой комнатой (или моей комнатой) и другой комнатой делали аналитическое пространство (в его функциях пространства переходного и рефлективного) опасно неустойчивым.
К счастью, в середине 90-х нескольким московским психотерапевтам, включая меня самого, все же случилось встретиться с Годо, представившимся нам в виде того, что сегодня называю шатловым (или челночным) анализом. В данной статье у меня нет ни времени, ни возможности описать этот опыт во всех деталях. Но применительно к предмету данной статьи, я мог бы сказать, что, как мне кажется, этот опыт помог нам обрести то пространство и свободу мыслей и чувств в отношении самих себя, которые мы так искали. Если же принять во внимание, что приезжали мы на Запад главным образом для прохождения анализа ( а позже — и на супервизии), оставляя на это время свои семьи, работу, повседневные дела и обязанности, то станет ясно, что при таком сеттинге и в таких условиях, человек может столкнуться с проблемой определенной избыточности доставшегося в его распоряжение пространства. Может даже возникнуть угроза слишком глубокого погружения в собственный анализ. Я даже мог быть предположить, пока весьма осторожно, что даже тот факт, что большинство из нас и многие наши аналитики вынуждены были говорить не на родном языке (not our mother-tongue, т.е. не на языке наших матерей), помимо всем очевидных коммуникативных проблем, имеет весьма значительные последствия для переживания аналитического пространства. Я думаю, что принимая во внимание тот деформирующий социо-культурный контекст, в котором мы выросли и который был в большей или меньшей степени впитан нами, то для некоторых из нас это был также опыт, в чем-то сходный с поиском «переходного пространства» предпринятого Сэмюэлем Беккетом (создателем Годо). Этот необычный и талантливый писатель, один из изобретателей «театра абсурда», Нобелевский лауреат, в основном писавший по-французски, испытывал в детстве и юности довольно серьезные трудности в отношениях с матерью, которые многие его биографы называют «удушающими» и которые периодичеcки полностью блокировали его способность писать на родном для него английском (his mother tongue). Как отмечает Патрик Кейсмент (1982), на примере биографии и творчества Беккета, эмиграция и уход от языка матери в пользу иностранного (в случае Беккета это была эмиграция во Францию и переход в поле французского литературного языка) могут отражать поиск «переходного пространства», в котором становится возможным восстановление способности к творческой игре.
Так или иначе, мне кажется, что среди наиболее ценных вещей, приобретенных и «импортированных» нами, благодаря «челночному» анализу, стало новое чувство пространства. Любопытно, что уже вскоре после того, как мы вошли в пространство собственного личного анализа, кое-что начало происходить и с «физическим» пространством. Так, многие из нас сумели переместить свою практику в отдельные помещения — небольшие студиий или квартиры, где мы обустроили свои пока скромные, но весьма удобные кабинеты. Конечно, то аналитическое пространство, которое нам удалось создать, пока не идеально. Оно все еще в процессе перехода от того состояния, которое Майкл Шебек (1999) называет «анальностью подпольной экономики», к более открытому, триангулярному «миру легальной конкуренции и законного налогообложения». Впереди длинный путь, но это значит, что продолжение следует
Список литературы:
Аграчев, С.Г. Перенос, контрперенос и тревога отечественных психотерапевтов. Московский психотерапевтический журнал, 1998, 2, с.9-18.
Булгаков, М. Дьяволиада: Повести и рассказы. — 2-е изд. М.: ДЭМ, 1991.
Зощенко, М. Собрание сочинений: 3-х томах. Л., 1986.
Паперный, В. Культура Два. Новое литературное обозрение. М., 1986.
Томэ, Х., Кэхеле,Х. Современный психоанализ: в 2-х томах. «Прогресс» — «Литера», 1996
Aguayo, J. (1997) Historicizing the origins of Kleinian psychoanalysis. Klein’s analytic and patronal relationships with Ferenczi, Abraham and Jones, 1914-1927. Int.J.Psychoanal.,78: 1165-1182.
Bion, W. (1959) Attacks on linking. Int.J.Pssychoanal., 40: 308-315.
Brickman, H. (1993) «Between the devil and the deep blue sea»: The dyad and the triad in psychoanalytic thought. Int.J.Psychoanal., 74: 905-915.
Britton, R. (1989) The missing link: Parental sexuality in the Oedipus complex. In The Oedipus Complex Today, ed. J.Steiner, 83-101. London: Karnac.
Britton, R. (1995) Reality and unreality in phantasy and fiction. In On Freud’s «Creative Writers and Day-dreaming», ed. E.S.Person et al. 82-106. New Haven and London: Yale Univ.Press.
Casement, P. (1980) The therapeutic environment. Int. R. Psychoanal., 7:525.
Casement, P. (1982) Samuel Beckett’s relationship to his mother-tongue. Int. R. Psychoanal., 9:35.
Casement, P. (1990) Further Learning from the Patient. The Analytic Space and Process. Tavistock: Routledge.
Chasseguet-Smirgel, J. (1990) Reflections of a psychoanalyst upon the nazi biocracy and genocide. Int. R. Psychoanal., 17:167.
Grotstein, J. (1978) Inner space: its dimensions and its coordinates. Int.J.Psychoanal., 59:55-61.
Hinshelwood, R. (1994) Attacks on reflective space: containing primitive emotional states. In Ring of Fire. Primitive Affects and Object Relations in Group Psychotherapy. ed. V.Scherner&M.Pines. Routledge.
Klein, M. (1958) On the development of mental functioning. In Envy and Gratitude and Other Works, 1946–63 New York: Delacorte Press/Seymour Laurence, 1975 pp. 236–246.
Ogden, T. (1994) The analytic third: working with intersubjective clinical facts Int.J.Psychoanal. 75 3-20.
Rosenfeld, H. (1971) A clinical approach to the psychoanalytic theory of the life and death instincts: an investigation into the aggressive aspects of narcissism. Int.J.Psychoanal., 52: 169-78.
Rosenfeld, H. (1987) Impasse and Interpretation. London: Tavistock.
Rotmann, J.M. (1996) The setting and its significance. Paper read at the East European Psychoanalytic Summer School, 4-10.08.1996. Preddvor/Slowenia.
Sebek, M. (1998) Searching for identity and authority: how to become a psychoanalyst in the post-totalitarian reality. Psychoanalysis in Europe. EPF Bulletin. 51: 66-73.
Sebek, M. (1999) The «invention» of psychoanalytic training in Eastern Europe. Paper read at the East-European Pre-Congress «Psychoanalysis and Metropolis: Vienna 1900 — Berlin 1920 — Budapest 1930 — Eastern and Central Europe 2000». Berlin 25.03.1999.
Winnicott, D. (1971) Playing and Reality. London: Tavistock.
ПОСЛЕ НАСИЛИЯ: БОРЬБА ФАНТАЗИИ И РЕАЛЬНОСТИ
Шиобан О`Коннор (Белфаст)
Вербальная коммуникация по поводу насилия часто имеет искаженный характер. Навязчивое повторение — наиболее наглядный индикатор риска насильственного поведения в будущем, хотя предыдущие эпизоды часто забываются. С другой стороны, угроза насилия может воплощаться в поведении и речи, стимулируя тревогу и защитные реакции. Риск насилия может быть преувеличен, а иногда, возможно, и усилен реакцией на вербальную угрозу. Данное явление ведет, в клинической практике, к неадекватной оценке риска.
Как психоаналитика, живущего в Северной Ирландии, меня часто спрашивают о насилии и о том, как оно влияет на мою работу. Коллеги из-за рубежа нередко полагают, что моя клиническая работа должна очень отличаться от их собственной. Я всегда отрицал это, считая их ожидания спроецированной фантазией тех, кто живет в странах, где также имеют место насилие, дискриминация и преследования. Однако, закончив работу над этой статьей, я подумал, что, возможно, мой опыт заставляет глубже задуматься над явлением насилия. Вероятно, он сыграл роль в моем необычном выборе карьеры психоаналитика. В качестве психиатра-консультанта я отвечаю за палату интенсивной терапии — изолированную палату, где лечат пациентов с насильственным поведением.
Идея спроецированной фантазии непосредственно связана с нашей культурной жизнью. Насилие в Северной Ирландии, творимое малым меньшинством, всегда находила моральную и финансовую поддержку извне. Экс-патриоты предаются фантазиям борьбы в защиту угнетенных, мало думая о том, как насилие порождает новое насилие. Отстаивая свое дело, они углубили имевшиеся трудности, стараясь сгладить противоречия посредством вербальной коммуникации. Мой собственный опыт, пережитый в самый тяжелый период, может стать маленькой иллюстрацией к тому, что я постараюсь описать более детально. В 60-х гг., когда проходили первые марши за гражданские права, университет был центром политических споров. Студенты помогали расти сознанию серьезной религиозной дискриминации, насилия спецслужб и нарушений прав человека. В 1970-е выросло и стало более организованным насилие террористов. Политические дебаты почти прекратились и дискутирующее университетское сообщество исчезло. В то же время, люди по обе стороны разделенного общества продолжали жить, работать и дружить друг с другом.
В смешанном обществе о политических воззрениях не говорили вслух. Всегда была опасность идентифицировать себя с насилием одной или другой стороны. Когда я говорю о сторонах, я имею в виду четкое деление на католиков и протестантов, посещавших разные школы и различавшихся по культуре и политическим стремлениям. Думаю, всегда была тенденция оправдывать “своих” как защищающихся. Насилие было спроецировано на других.
В 1998 была выдвинута политическая инициатива, резко отличавшаяся от всех предыдущих. Эта инициатива учитывала политические ожидания тех, кто был глубже других вовлечен в раскол, и признавала существование насилия с обеих сторон. Вплоть до дня голосования по «Соглашению доброй пятницы» , многие продолжали подозрительно относиться к другим. Многие считали, что те, другие, не пойдут ни на какой компромисс. Одобрение соглашения подавляющим большинством голосов стало огромным облегчением для многих, и дало больше свободы для политических суждений и дискуссий по разным вопросам. Оно исключило угрозу насилия из коммуникации на тему глубоких политических разногласий. Отказ от насилия может быть правильным выбором для конкретного индивида, но когда работаешь с теми, кто склонен к насилию, возникают проблемы. Враждебного ответа нельзя избежать обычным путем, но он имеет тенденцию к проекции или отторжению.
В психиатрическом сеттинге, пациенты поступают в мою палату после эпизода насилия, или если их поведение было крайне угрожающим. Часто мне трудно получить точную информацию о произошедшем, вплоть до того, что даже неизвестно, действительно ли имел место факт насилия. Инциденты зачастую либо неудачно воспроизведены, либо теряются в заметках из истории болезни, содержащих препарированное описание психотической речи пациента. С другой стороны, иногда имеет место преувеличение риска насилия у некоторых пациентов, основанное на их высказываниях, при отсутствии истории действительно насильственного поведения. Могу предположить, что угроза насилия вызывает ответную враждебность. Когда возникает защитная реакция на эту угрозу и она не осознается, это ведет к трудностям в коммуникации.
Я опишу два случая психоаналитической терапии. В первом примере коммуникация с пациентом, которому угрожали смертью, стимулировала контрпереносную тревогу. Это затруднило интерпретацию поведения пациента, и усугубило риск.
Реальность, угроза насилия
В Северной Ирландии хорошо знают, что юристы, специализирующиеся в уголовном праве, особенно уязвимы для насилия. Имелись случаи насилия по отношению к судьям, адвокатам и их семьям. Ко мне обратилась за консультацией женщина психотерапевт, пожелавшая рассказать о своей пациентке. Она сообщила, что ее пациентка получила предупреждение с угрозой смерти. Прося о консультации, психотерапевт сказала, что не уверена, смогу ли я что-то посоветовать, но все же, как ей кажется, простой разговор об этом со мной был бы для нее полезен. Она не знала, что еще может сделать или сказать пациентке. Также она хотела узнать, в каком положении, с точки зрения конфиденциальности, она может оказаться, если ее пациентку убьют и будет затребована информация, полученная в ходе психотерапии.
За два месяца до этой консультации, был убит террористами один адвокат. Он представлял законные интересы многих террористов и их семей, публично воюя за справедливость. Некоторые обвиняли его в симпатиях к террористам. Было хорошо известно, что он находится под смертельной угрозой. Он отказался от защиты полиции и от средств безопасности в машине и дома. Этот адвокат погиб от бомбы, заложенной в его автомобиле. Публичная дискуссия развернулась вокруг вопроса о том, не помогла ли террористам полиция, предоставив информацию. В частных беседах даже высказывалось мнение, что он поступал глупо. Мы не любим прилюдно обвинять жертву. И вот на фоне этих событий — психотерапевт сообщила мне, что ее пациентке угрожают. Я не знаю имени пациентки. Буду называть ее Дейрдре.
Психотерапевт очертила проблему. Дейрдре рассказала на сеансах, что ее грозят убить. Это было связано с серьезным расследованием, которое она вела. Она говорила об угрозах в полиции и с коллегами в суде. На сеансах Дейрдре приводила детали. Психотерапевт была убеждена в реальности угрозы. Семья и друзья уже снабдили Дейрдре советами, и поэтому практически уже ничего нельзя было сделать. Однако, психотерапевта беспокоило, что потом ее могли обвинить в бездействии. Эти опасения я посчитал иррациональными, проистекающими из контрпереносной защиты. Прежде всего я разъяснил, каково будет положение психотерапевта в случае убийства Дейрдре.
Я заметил, что поскольку детали угроз известны множеству людей, ее информация бесполезна. Я сослался на работу Энн Хейман 1965 года о конфиденциальности психоанализа, а также упомянул о том, что эта информация, возможно, настолько искажена фантазиями, что не представляет никакой ценности для суда. Я нарисовал наихудший сценарий, по которому психотерапевта все-таки втягивают в расследование. Исходя из собственного опыта юридических процедур, я подсказал ей, как действовать в этом случае. Будучи консультантом полиции и адвокатуры, я знал, что они способны действовать компетентно, если материал однозначен, однако не в состоянии расследовать нечто, вполне могущее оказаться бесполезным. В худшем случае я предложил ей сразу же проконсультироваться и выработать правильный стиль общения.
Затем я задал несколько вопросов о внутреннем характере сообщений Дейрдре. Учитывала ли Дейрдре положение психотерапевта? Извинилась ли она за то, что ставила ее, возможно, под удар? Ставила ли Дейрдре свою машину (вероятно начиненную взрывчаткой) у дома психотерапевта? Ни подобных извинений, ни озабоченности высказано не было. Я предположил враждебную природу данного переноса, что и подтвердили некоторые детали их сеансов, первоначально упрощенные психотерапевтом.
Позднее я узнал о результатах этой консультации. Психотерапевт очень тяготилась своим знанием и ощутила большое облегчение, когда поняла, что оно незначительно. После консультации она смогла интерпретировать браваду Дейрдре перед лицом северо-ирландской реальности, связав такое поведение с переносом. В детстве мать совсем не уделала внимания Дейрдре, и та вместе с сестрами была объектом физического и сексуального насилия. Именно Дейрдре сообщила об этом и самоотверженно помогала сестрам добиться компенсации. Она повторила этот опыт в своей борьбе за справедливость, и во время сеансов клеймила тех, кто стремится остаться в стороне. В то же время, семья и коллеги предупреждали Дейрдре об опасности, которой она подвергает себя своим намеренно безрассудным поведением. С другой стороны, многих это в ней устраивало, и она быстро делала карьеру. Карьера давало ей то самоуважение, которого ей недоставало. Дейрдре стала заложником пронзительного чувства возбуждения от опасности, сопровождавшегося высокой оценкой ее деятельности. Она вновь и вновь прибегала к гиперстимуляции, пережитой в связи с насилием в детстве, к ощущению себя исключительной, но нелюбимой.
Трудность терапии отчасти заключалось в реакции Дейрдре на брошенный ей вызов. Она бурно реагировала на интерпретацию, чувствовала себя уязвленной, замыкаясь в себе, становилась недоступной. Терапевт постаралась подойти к проблеме бравады Дейрдре как можно деликатнее. Но ее профессиональным действиям мешала тревога контрпереноса. Идентифицировавшись с чувством незащищенности у пациентки, терапевт отвергла по отношению к себе реальную угрозу насилия. Она трансформировала собственные тревоги в страх, что другие могут обвинить ее в профессиональной недобросовестности. После нашей беседы, она смогла лучше интерпретировать имевшую здесь место тенденцию к повторению, и Дейрдре стала больше заботиться о своей безопасности.
Насильственное поведение в психиатрическом контексте
Я думаю, проблемы, с которыми я встречался в психиатрической практике, аналогичны тому, как профессионалы упускают очевидные доказательства риска, и не обсуждают насильственное поведение с пациентом. Используются другие подходы — избыточная медикализация, ограничение свободы или постоянное наблюдение. Насилия избегают, видя в нем неизбежное, со слабой надеждой, что лечение поможет. В настоящее время в психиатрической практике произошел положительный сдвиг в плане осознания риска насилия. Однако это улучшение касается скорее результатов насильственного поведения, чем непосредственного обсуждения его с пациентом.
В своей палате интенсивной терапии я концентрируюсь, в первую очередь, на поведении, которое привело к переводу сюда пациента. Пациенты часто недоумевают относительно причины перевода, т.к. озабочены другими аспектами своей болезни. Если их насильственные действия вытекали из убеждения, что персонал настроен против них или собирается причинить им вред, то помещение в палату часто укрепляло эту уверенность и пациенты видели в этом своеобразную месть.
Когда я обсуждаю с пациентами их насильственное поведение, мы подробно говорим об их восприятии и я делаю акцент на том, как они воспринимаются другими людьми. Даже пациенты с тяжелыми шизофреническими симптомами способны обсуждать собственное поведение как что-то такое, что они могут изменить ради улучшения своей ситуации. Часто они с удивлением и интересом говорят о своем же вызывающем или насильственном поведении — о том предмете, которого ранее избегали. В худшем случае, небольшое меньшинство пациентов не удается вовлечь в разговор. Временами, признаюсь, мне до смерти недоедает эта обстановка насилия и опасности, и я не трачу времени на понимание. Трудно не разозлиться, если считаешь пациента виновным, а его действия — мощным выпадом против того, кто пытается помочь. Когда я утомлен и расстроен, я прибегаю к медицинской модели заболевания и рассматриваю насилие как неизбежное. Возможно, эта моя реакция еще ярче показывает, почему данную тему так часто обходят. Медицинская модель, в рамках которой болезнь считают находящейся вне контроля больного, помогает профессионалу не рассердиться на пациента в ответ на его действия.
Во втором примере, я хочу показать, как можно сообщать факты в такой форме, которая вводит в заблуждение, рождая необоснованные подозрения. В данном примере, пережитый пациенткой опыт насилия в обществе, стал частью динамики ее враждебной проективной идентификации.
Смещенные фантазии насилия
Пациентку я буду называть Брона. Она профессиональный психиатр и проходила у меня анализ в течение 18 месяцев. Самой яркой чертой, проявившейся у нее после первого года, была проекция враждебности. Ее поведение было весьма агрессивным и вызывающим, в то же время, она считала, что защищается от агрессии других. По происхождению, она была старшей дочкой в семье фермера. Как, наверно, в любом фермерском сообществе, все в семье вращалось вокруг наследования земли. В Северной Ирландии, наряду с правилом, что землю наследует старший сын, большую роль играет религия. Если, например, семья не в состоянии содержать ферму, ожидается, что ферма будет продана семье того же вероисповедания. Из поколения в поколение эти нормы собственности являются предметом споров. Когда Броне было двенадцать, ее отец погиб в автокатастрофе. При анализе сразу же обнаружилось, что в ее отношениях со старшим братом присутствовала обоюдная зависть и взаимное насмешливое унижение. После гибели отца ее 14-летний брат внезапно оказался в роли естественного наследника.
Брона рассказала мне, как повлияла на семью смерть отца. Ее отец торговал скотом. Раньше на ферме всегда было много посетителей, покупателей и продавцов. Теперь активная жизнь здесь замерла. Мать из всех сил старалась удержать дело от развала, пока не подрастут дети, а в более широком семейном кругу начались конфликты. Брона видела полное отсутствие поддержки со стороны родственников отца, завистливых и враждебных, желавших прибрать к рукам ферму. Она идеализировала ближайших родственников, а людей вне этого круга воспринимала как врагов. В личной жизни она была склонна расценивать тех, кого любила больше всего, как потенциальных недругов, и предпочитала компанию людей, открыто враждебных, считая их уязвимыми. В работе она хорошо относилась к наиболее трудным больным, но с менее тяжелыми вела себя чересчур вызывающе.
Событие, о котором я хочу рассказать, произошло на втором году анализа. Брона позвонила, чтобы отменить сеанс. Вечером на следующий день она объяснила причину. Двоих ее младших братьев арестовали по Закону о борьбе с терроризмом, и она целый день хлопотала, чтобы их освободить. Это было для меня неожиданным, так как до этого я ничего не знал об их отношении к террористической деятельности, в качестве участников или жертв. Она связалась по телефону со своим адвокатом, который сказал, что сможет помочь лишь после того, как они обратятся за юридической поддержкой. Через местного полицейского Брона передала братьям записку, но те не послушались совета. Только к вечеру они попросили прибыть адвоката и были освобождены под залог. Потом при встрече они рассказали ей, что ситуация не казалась сначала серьезной и поэтому они проигнорировали записку. Брона сказала, что причиной ареста было то, что братья вложили деньги в дело одного дальнего родственника. Она описала этого родственника как известного мошенника. Когда его обман раскрылся, он обвинил брата в том, что тот по телефону угрожал обратиться к террористам за помощью в возврате денег. К тому же возникли вопросы относительно цели денежного вложения: подозревали, что дело касалось торговли оружием.
В конце сеанса Брона описывала ситуацию как будто она уже разрешилась, ведь братья осознали, что допустили глупость. Родственник забрал заявление об угрозе со стороны террористов. К этой истории я отнесся с большим подозрением. Я знал, насколько неоднозначна обстановка в том фермерском районе, откуда она родом. Близость к границе, где находились убежища террористов, позволяла использовать фермерство как ширму для террористических вылазок за кордон. Вдобавок мне было известно, какие большие деньги делались на торговле оружием и, вполне возможно, сомнительное предприятие действительно имело отношение к терроризму. На какую-то минуту мне пришла мысль, что с ее идеализацией семьи, Брона наивно исключила причастность братьев. Трудно было поверить, что люди, жившие в такой обстановке, надеялись выйти под залог благодаря пустым разговорам, без помощи адвоката. Закон о предупреждении терроризма позволяет полиции держать людей под арестом долгое время без предъявления обвинения. Права арестованного ограничены. Я не мог понять, почему они так упорно отказывались от помощи.
Подход, который я выбрал на этой стадии анализа, заключался в том, чтобы как в зеркале показать Броне ее стиль общения с людьми, продемонстрировать то впечатление, какое она производит на окружающих. Причиной для этого было то, что на выросшее осознание иррациональности своего ожидания враждебности от чужих, Брона по-прежнему видела в этом надежную защитную позицию. В силу этого она недооценивала действие своей провоцирующей манеры общения на других. Я учитывал вероятность того, что ее идентификация со мной (как и она, католиком) могла привести к каким-то догадкам о путях получения мною информации. В контексте контрпереноса я должен был рассмотреть, не основывается ли моя реакция на моем собственном неодобрении и страхе перед любой причастностью к терроризму, на желании заставить пациентку выйти из игры, если она была действительно в чем-то замешана.
На следующий день я коротко изложил, почему считаю рассказ Броны неполным, на основе общеизвестных в Северной Ирландии фактов. Я показал, насколько ее история выглядела подозрительной. Она поняла и очень подробно поведала о пережитых ею и ее родными страданиях. Примерно в то время, когда умер отец, организованное террористическое насилие обострилось. Она описывала страх, вызванный террористической акцией против соседей. Целая семья лишилась дома, сгоревшего от зажигательной бомбы, подложенной в почтовый ящик. Ее спальня находилась как раз над входной дверью. Она по несколько раз проверяла все запоры на дверях и окнах, не спала по ночам, боясь, чтобы не случилось нечто подобное. В то время как мать, стараясь содержать ферму, возлагала на братьев все большую ответственность, Брона боялась за них. Она рассказала случай, когда спецотряд полиции застрелил молодого соседа, который, как было всем известно, был умственно неполноценным. Полиция заявила, что он пытался бежать из-под стражи, тогда как ходили слухи, что полицейские сами приказали ему бежать, а потом выстрелили в спину. Спустя пару месяцев ее младшего брата задержали представители того же спецподразделения. Приставив дуло к голове, они велели бежать через поле, но тот отказался, помня о случае с соседом. Позднее его отпустили.
Брона рассказала мне и о более свежем инциденте, произошедшем уже в период наших сеансов, но о котором она раньше умолчала. Каждый год разгорался спор относительно традиционного шествия, проводимого близ ее дома. Этот ежегодный парад был из тех, которые считаются сектантскими, и он был горячей темой и камнем преткновения в мирном процессе. В это время насилия и вражды соседский сын ранил ее собаку из огнестрельного оружия, что ясно ассоциировалось с сектантским насилием. Муж Броны встретился с соседом, и тот убедил его, что это была чистая случайность. Не описывала как ее муж и сосед спорили, но в конце концов пришли к компромиссу. Они даже немного сдружились, увлеченно обсуждали свои политические различия. Передавая свою историю, Брона подчеркивала отсутствие агрессивности у нее и у членов семьи по отношению к экстремистски настроенным соседям, способность преодолевать противоречия. Это казалось мне еще одним свидетельством динамики проективной идентификации в ее межличностных отношениях, при которых Брона чувствовала себя комфортнее с теми, кто был враждебен или агрессивен.
Лишь по прошествии нескольких месяцев я обнаружил более ранние истоки этой защиты. Когда отец еще был жив, они поддерживали тесные отношения с кузенами, имевшими ферму неподалеку. Оставив в стороне раннюю динамику их взаимоотношений, для настоящей статьи будет достаточно описать более позднюю роль этих родственников. У них постоянно были трения с полицией из-за антиобщественного поведения. Проблемой моей пациентки была ассоциация по имени. На полицейских постах братьев часто останавливали и допрашивали по причине родства, которое тем приходилось отрицать — таково было условие выживания. Они могли стать объектом насилия просто по ассоциации. Начиная с этого момента мы исследовали раннюю динамику привязанности отца к этим родственникам наперекор неодобрению матери. Именно отрицательное отношение матери привело к изоляции и отсутствию поддержки после смерти мужа. Идентификация Броны с идеализированным отцом, который принимал и поддерживал этих родственников, поставила ее перед неразрешимым конфликтом. Брона сближалась с теми, кто был враждебен, считая их ранимыми, и всякий раз переживала разочарование и обиду, когда они обращали на нее свою агрессию. Ее видение мира как злого и чуждого получало регулярное подтверждение.
Первоначальный стиль общения Броны напомнил мне о той всеобщей подозрительности, которая является характерной чертой жизни в нашей стране. Неадекватная коммуникация может быть обусловлена идентификацией со своей семьей или культурой вплоть до полного забвения иной перспективы у слушателя. Повышенная подозрительность, стимулированная фантазиями насилия, может быть спроецирована слушателем на недостающие эпизоды. Получив новую информацию о насилии, с которым столкнулась пациентка, я смог лучше осознать смысл данного переноса. Ранее я не понимал, основываясь на ее семейных описаниях, откуда у нее могла развиться такая агрессивная защита. Взаимоотношения со старшим братом играли важную роль, но, как я полагаю, последовавшая угроза реального насилия в период траура усилила ее страх одиночества и отторжения.
То, что я спроецировал на пациентку мои предположения о ее наивном неведении опасности, вероятно, представляло часть моей собственной динамики. В заключение я расскажу, как после событий, которые помогли мне в моих раздумьях о насилии, я научился более тщательно заботиться о своей безопасности.
Опыт насилия в обществе
На заре карьеры я работал терапевтом. Это была городская практика, и самым ярким событием той поры была голодовка в тюрьме. Заключенные-республиканцы требовали, чтобы с ними обращались как с военнопленными, отделив от обычных уголовников. Эту акцию община поддержала серией мятежей и городские гетто были оцеплены армией и полицией. В качестве врача я пересекал линию баррикад, выезжая на вызов, и однажды ряды вооруженных людей в масках расступились, давая мне дорогу. Мои друзья были напуганы моими поступками, но я не мог пропустить возможность поучаствовать в этих исторических событиях (а я оптимистично полагал, что они таковыми станут). Однажды ночью, когда я возвращался с очередного вызова в центре города, молодежная банда швырнула зажигательную бомбу в полицейский броневик прямо передо мной. И хотя я не пострадал, я вдруг понял свое безрассудство и в будущем старался не подвергать себя опасности.
Пример Дейрдре иллюстрирует влияние раннего физического и сексуального насилия на выбор активной роли в насилии социальном. Именно опыт работы с пациентами, агрессорами или жертвами, привел меня к мысли о том, что насилие в Северной Ирландии, по видимости политически мотивированное, имеет, как таковое, те же корни, что и в любом обществе. Мой опыт способствовал тому, что я стал видеть в насилии важный элемент реальности и угрозы безопасности. Самый волнующий рассказ я слышал от пациента, уцелевшего после авиакатастрофы. В авариях, что время от времени происходят, отчасти бывают виноваты сами жертвы из-за своей беспечности. Думаю, в этой беспечности проявляется проекция враждебности, ведущая к смешению между фантазией насилия и реальным физическим риском. В ряде случаев обсуждение аналитической работы с пациентами, склонными к насилию, приносило неожиданные результаты. Тревога в контрпереносе описывалось просто в терминах враждебности при проективной идентификации. Я спрашивал клиентов, что они предприняли с учетом возможности физического нападения. Их ответы убедили меня, что реальная угроза насилия игнорировалась, в то время как была возможность исправить такое положение. Я чувствую, что способен ясно мыслить, лишь если позаботился о личной безопасности. Может быть, это очевидная истина, но очевидным часто пренебрегают.
Литература:
Hayman A. (1965) Psychoanalyst suвpoenaed. The Lancet, October 16, pp.785-786.
Sandler J. (1976) Counter-transference and Role-responsiveness. Intern. Review of Psychoanalysis, 3:43-47.
Sandler J. (1993) On Communication from patient to analyst: not everything is projective identification. Intern. Journal of Psycho-Analysis, 74:1097-1107.
Перевод И. Перелыгина
ПО ТУ СТОРОНУ БОМБ И САНКЦИЙ
Александр Вучо (Белград)
Я рассматриваю национализм как злокачественную форму национальной идентичности, основанную на ненависти к тем, кто не принадлежит к твоей собственной национальности. Поскольку идентичность строится на сходствах и различиях, шансы нетерпимого отношения к представителям других национальностей очень велики. Мало кто никогда не испытывал враждебности к кому-то лишь из-за того, что тот (или та) принадлежали к другой группе. Эта враждебность может принимать мягкую форму, например, когда мы, вернувшись из зарубежной поездки, не всегда приписываем самые лучшие характеристики представителям чужой нации. Мы видим их через призму стереотипов, или же широко обобщаем положительные и отрицательные качества индивидов, распространяя их на весь народ. Спортивные состязания между двумя нациями обычно вызывают эмоциональные реакции, которые, как правило, разряжаются перед экраном телевизора, но иногда ведут к эксцессам на стадионе. Мы можем проявлять подозрительность и отчуждение в отношении индивидуумов другой нации или же, в многоэтнической среде, можем голосовать за представителя своей национальности лишь потому, что он (она) является таковым, игнорируя его (ее) агрессию и желание спровоцировать межэтнический конфликт. Следовательно, мы имеем дело с вездесущим феноменом, присутствующим в каждом из нас, и значит, как групповой феномен он требует осторожного лечения. Чтобы расцвести во всей своей силе и трагичности, национализму нужна группа (Фрейд, 1921). Как только злой джинн национализма выпущен из бутылки, его нельзя контролировать и вернуть на индивидуальный уровень, где с ним было бы легче справиться.
Национализм, кроме всего прочего, представляет групповое явление. Однако, по своей неистовости он превосходит другие явления, относимые к группам того же масштаба, такое, например, как патриотизм. Говорят, нет войны более отвратительной, чем война между нациями, живущими на одной и той же территории. По быстроте развития, варварству, долгим поискам мирного решения проблем эта война напоминает семейный конфликт. Члены семьи, до этого, по всей видимости, жившие мирно, внезапно ссорятся, разрывают все связи, обвиняют другого в предательстве, неверности и грабеже. Внешнему наблюдателю все это кажется или абсурдным, или легко разрешимым, так как он (она) не ведают о страстях, скрытых за непониманием. Со стороны кажется, что конфликтующие стороны нетрудно примирить, ибо конфликт сам по себе незначителен; что легко рационально определить рациональными, кто прав; а если все это провалится, несложно будет развести стороны по разным углам. В случае бывшей Югославии, как мы, к несчастью, знаем, ничего подобного не произошло. Враждующие стороны ввязались в кровавую схватку — стороны, говорящие на одном языке, хотят они того или нет. Две другие нации, не имеющие языковой общности, изящно уклонились от бойни. Более того, участники войны вели себя, как три сверхдержавы из оруэлловского «1984», объединяясь против третьего. Итак, мы снова приходим к семейному феномену — чем они ближе, тем сильнее ненавидят друг друга.
Я принадлежу к поколению родившихся в начале 50-х, к тем, кому в школе постоянно твердили о братстве и единстве как высших ценностях. И все же, изучая историю средних веков, я узнал, как враждующие сыновья, братья и родственники разрушили крупные государства (Сербию, Боснию и Хорватию) и превратили их в легкую добычу для внешних врагов. Когда в Сербии в 1987 г. победил национализм, мне снова пришлось прочитать, что единство важнее всего, а потом — что мы должны защитить наших братьев. Наше единство есть то, что оно есть, и мы видели, как мы защищали своих братьев.
Социально-политическая ситуация в бывшей Югославии давала плодородную почву для националистических движений. Бывшая Югославия состояла из шести республик, двух автономных краев, населенных шестью народами и множеством национальных меньшинств. Положение осложнялось присутствием христианства и ислама. Христианство было представлено католической и православной церквями, при наличии большинства крупных христианских сект. 80% населения было славянского происхождения, 10% — албанцев и 10% — других национальностей. Примерно 1/4 браков были межнациональными, а в районах самых жестких конфликтов — более 30%. Линия, разделяющая преимущественно католические регионы от, в основном, православных, совпадала с границей между Западной и Восточной Римской империей. Три славянских языка и албанский преобладали в стране. Мусульманское население составляли славяне, обращенные в ислам в период турецкого владычества. На территории бывшей Югославии, по существу, отсутствовали демократические традиции. Западные районы, ранее входившие в Австро-венгерскую империю, как и сама эта империя, не могли похвастаться демократией. В подтверждение данного тезиса можно привести историю тех стран, которые, за исключением Чешской республики, все пережили диктаторские режимы. Идеология коммунистического режима основана на полном запрете инакомыслия. Помимо различных репрессивных мер, наиболее угнетающей в духовном смысле была та распространяемая пропагандой идея, что помимо каждодневной идеологии у нас нет никакой перспективы. Только она оказывает единственный путь преодоления всех трудностей, борьбы со злобными происками соседа. Так, в течение сорокалетней истории коммунистической Югославии, угрозы извне перемежались с периодическими чистками после очередных право-левых поворотов в партийной политике. Таким образом, большинство населения жило в постоянном страхе перед злом, которое может победить только верховная мудрость. Мне кажется, в повседневной жизни большинство было озабочено тем, как можно столь беспечно жить, так мало работая. Пропаганда все время настаивала на нашей уникальности, на том, что законы, верные для других, к нам не применимы. Любая попытка поставить под вопрос правильность тех или иных партийных решений встречала отпор со стороны партии; сомневающиеся были объявлены врагами и, часто, заклеймены как разрушители братского единства народов, нашего священного наследия. Так любая демократическая идея претерпевала фрустрацию. Поскольку в демократическом обществе имеющиеся конфликты обычно решаются путем диалога, подобный способ мышления был невозможен для целого народа. Для большинства оставалась единственная — национальная — альтернатива. Вследствие этого, события предыдущей войны, с кровавыми межэтническими стычками, передавались в семье устами родителей и дедов. Они повествовали об ужасах, творимых ими самими, о ненависти к представителям других национальностей. То, что все описанные события происходили совсем недавно, а также личный авторитет рассказчика не оставляли места для вопросов, почему же все это случилось? Черно-белое изображение стимулировало мысль о том, что наивысшим благом является проживание одной нации на определенной территории. В целом, психологическая ситуация группы была такова, что в случае, если правительство неспособно разрешить трудности, созданные не внешним врагом, единственным выходом должна стать национальная консолидация и обвинение других нацией в своих собственных бедах. Правящая олигархия прошла обычный путь всех коммунистических режимов — от космополитизма до национализма. После смерти Тито национал-коммунистические олигархи, как иногда говорят, неумелым обращением усугубили так и не получившие решения межнациональные конфликты (а я думаю, что сами они вообще не могли мыслить иначе). А именно, любые разговоры о преступлениях на межэтнической почве были, при коммунистическом режиме, строжайше запрещены. Присущий режиму черно-белый образ мышления был бессилен в ситуации, где наряду с черным и белым имелись все оттенки серого. К тому же, упоминание о жертвах привлекло бы внимание и к жертвам режима. В результате мы даже не знали точное число жертв прошлой войны, что дало многим национальным лидерам простор для некрофильских манипуляций. Руководящие круги начали с постановки вопроса о том, кто кого содержит и кто кого обворовывает, отсюда: у сербов воруют энергию, а они в ответ продают другим некачественные автомобили по высокой цене. Потом перешли к подсчету жертв, а затем к открытой эскалации межэтнических конфликтов. Как я уже сказал, основной конфликт развернулся между тремя народами, говорящими на одном языке, но разными по религии.
Наряду с общими чертами, имелись важные отличия между бывшей Югославией и другими восточноевропейскими странами. До середины 80-х жизненный уровень был ближе к западноевропейским стандартам. Для всех граждан Югославии был доступен выезд за границу, и для большинства государств не требовалось виз. Югославские граждане иронизировали над режимом, считая в то же время, что живут хорошо, так как уровень жизни почти не уступал развитым странам, и к тому же они имели социальные гарантии и трудились значительно менее напряженно, чем на Западе. Кризис, начавшийся в 80-х, вместе с неспособностью верхов к мирной трансформации социалистической системы, обусловили накопление недовольства в широких слоях населения. Ситуация, в которой экономический кризис сочетается с некомпетентностью или нерешительностью правящего класса, стимулирует чувства страха и беспомощности среди членов любой группы. Именно тогда ситуация начинает развиваться в направлении конституирования группы. Возникают симптомы «собирания под навесом» (Волкан, 1997). Так как группа состоит из нескольких наций, каждая из них собирается под своим национальным навесом. Другим феноменом группы в состоянии кризиса является избрание своим лидером «самого сумасшедшего» (Бион, 1961). Этот лидер — «сумасшедший», поскольку предлагает простое и быстрое решение кризиса. Данный феномен проявился у двух крупнейших нацией бывшей Югославии — хорватов и сербов. Их лидеры выдвинули идею величия своих наций, их уникальности, и одновременно указывали на их подчиненный статус в бывшей Югославии. Решение заключалось в признании верховенства этих наций. Лидерам и Хорватии, и Сербии было присуще одно неприятное сходство в биографии — насильственная смерть обоих родителей.
Нарциссизм малых различий
Хорошо известно, что насилие среди индивидов обычно возникает между знакомыми, и чем теснее связь, тем выше вероятность насилия. Точно, как насилие между нациями — чем они ближе, тем реальнее возможность насилия. В работе «Недовольство культурой» Фрейд (1930) полагал, что ритуалы, характерные для той или иной культуры, возникают в ответ на необходимость поставить под контроль агрессивные и сексуальные влечения. Так, группа через ритуал символически репрезентирует определенные запретные действия. Он также упоминал о нетерпимости к традициям и обычаям другой группы, называя это «нарциссизмом малых различий». Фрейд не анализировал этот термин далее. Мы можем предположить, что любой ритуал, навязанный обществом (я имею в виду не только собственно ритуалы, но и социальные нормы), вызывает сопротивление у каждого индивида. Ритуалы апеллируют к нашему нарциссизму, предоставляя символ вместо реального предмета, тем самым попирая наше всемогущество, и заставляя бессознательно переживать фрустрацию и беспомощность. Когда мы путешествуем по другим странам в качестве туристов, мы готовы к тому, чтобы презирать или восхищаться их обычаями и привычками. Данное отношение обычно амбивалентно, наполнено похвалами и порицаниями. Чаще всего, вызывающие отвращение обычаи связаны с едой и гигиеническими процедурами. Кухня этих народов либо воняет, либо восхитительна; они сами чистые или грязные, или грязные и надушенные. Они либо холодны, либо теплы.
Сами по себе ритуалы, независимо от того, какой цивилизации принадлежат, часто связаны с пищей. Есть «запретные» животные или же дни, когда определенные правила регулируют, что можно или нельзя есть. Такие правила больше всего вызывают удивление, а в напряженных ситуациях — обиду и злость. Если две нации живут бок о бок, и их ритуалы различны, они обычно высмеиваются другими. Те, другие, будут описывать их как недалеких людей, не знающих толку в вещах (игнорируя при этом существование собственных, также ограничивающих, ритуалов). Наблюдение за ритуалами других вызывает в нас чувство беспомощности перед своими ритуалами, показывает нам, что мы не всесильны. Чужие ритуалы достаточно близки, чтобы пробудить у большинства ощущение беспомощности, однако не настолько, чтобы допустить анализ собственной ограниченности. Так, все неприятные ощущения переносятся на других; они глупы, пища, которую они должны есть по своим обычаям, плохо пахнет. Значит, они тупы, примитивны и злы. Жир и топленное сало в наших местах по-разному пахнет для мусульман и христиан. Деление на «хорошую» и «плохую» грудь становится очевидным в другом, соседнем народе.
Вторая группа обычаев связана с гигиеническими процедурами, особенно после дефекации. В этой сфере присутствует однозначно положительная оценка собственного ритуала и резкое неприятие ритуала других. Вспомним, что одним из самых больших унижений является для нас приучение к туалету. Отсюда чужие обычаи, мало отличающиеся от наших, кажутся грязными, и те люди также недостаточно чисты. Унижение, испытанное нами при трудном освоении гигиенических привычек, переходит на них. Одним из эпизодов трудной жизни в армии был рассказ об отвратительном мусульманском обычае держать в армейском туалете бутылки с водой. Полагаю, мусульмане с таким же отвращением относились к туалетной бумаге. И лишь после этого вспоминали о состоянии туалетов там и об отсутствии изоляции. Казалось, все унижение и отвращение переносилось на других и, прежде всего, в области личной гигиены. В какой-то степени последние десять лет бывшей Югославии напоминали эту ситуацию в армейском туалете. Нации насмехались над другими, не замечая, что живут в отравленной среде, которая становится все грязнее с каждым днем.
Третья область, где обычаи привлекают пристальное внимание, — это сексуальное поведение разных народов. Хотя из личного опыта мы знаем, что сексуальное поведение наций, живущих в одной местности, индивидуально вариативно, представления о сексуальных нормах той или иной нации походят на описание клонированных особей. Так, хорваты считались выносливыми, мусульмане — сильными и выносливыми. Не знаю, что фантазия приписывала сербам. Полагаю, эта область человеческих отношений наиболее органична для феномена, проявляющегося в национализме и связанного с игнорированием личного опыта контактов с другими нациями, когда нация мыслится как группа в целом. Это восприятие представителей другой расы или национальности хорошо известно и заявляет о себе в среде высокообразованных людей, даже психотерапевтов. Вспоминаю случай, когда на профессиональном собрании в моей клинике, неизвестно с чего, начался разговор, у кого потенция выше — у негров или у белых, и постепенно перешел на тему длины пениса. Кто-то сказал, что негры, конечно, сексуально сильнее и пенис у них длиннее, так как они черные и ближе к животным. Одна моя коллега, опытная женщина, высказалась так: «Я пробовала. Это не имеет ничего общего с цветом кожи. Все зависит от личности». Этот голос здравого смысла положил конец дискуссии (к сожалению, здравого смысла не нашлось у политиков бывшей Югославии). Отношение мужчин к женщинам другой нации окрашено восприятием женщины как добычи. Они — те женщины — либо открыто любят секс, либо притворяются, что не любят. А значит, быть с женщиной против ее воли — не такой большой грех. Подобное отношение заметно и между нациями одного и того же вероисповедания на территории бывшей Югославии. Судя по всему, изнасилование женщин другой национальности было широко распространено во время войны. В этом был и еще один злобный умысел: изнасилованная могла бы родить ребенка той же национальности, к которой принадлежал насильник.
Я выделил три сферы, с которыми ассоциируется ритуал: еда, личная гигиена и сексуальная жизнь. Во всех из них мы переживаем фрустрации, наше всесилие ограничено, мы чувствуем себя недооцененными и беспомощными. Наблюдение за ритуалами другой нации провоцирует в нас первобытную беспомощность, и мы проецируем ее на членов другой группы, рассматривая группу как нечто целое, а не собрание индивидов. Бессилие блокирует применение нами личного опыта, так что наша группа представляется могущественной, а другие — нет. Таким образом, механизм мышления становится как при перверсии. Чтобы ощутить силу, кто-то другой должен быть унижен, а его (ее) прокреативная ценность уничтожена (садизм, гомосексуальность, фетишизм и т.д.).
Дегуманизация других — форма перверсии мышления
В данной статье то и дело упоминается метаморфоза в мышлении людей, захваченных националистическим экстазом, и это изменение сравнивается с мышлением перверта. Перверсивные люди в любых извращениях отрицают представление о связи с родительской парой. В национальном экстазе мы обычно видим атаки на представителей других нацией как на неполноценных, более примитивных, а если они стоят на более высокой ступени цивилизации, как на дегуманизированных их собственным безразличием. Отсюда, только представитель определенной нации обладает истинной мерой человечности. Благородный, но эмоциональный; агрессивный, но честный. Другая черта, проявляющаяся в национальных истериях, — то, что некая нация наделяется исключительным происхождением или, если таковое трудно изобрести, считается старейшей. Характерно присутствие в яром национализме двух параллельных тенденций. Первая: соседние нации произошли от избранной нации, и лишь со временем приняли другую религию по своей развратности и злобе, или же отреклись от своих благородных корней. Вторая: декларации о мистическом происхождении (разумеется, благородном), и обвинения других в сокрытии родства с избранной нацией. Отсюда сербская книга «Сербы — древнейший народ», имевшая многочисленных почитателей накануне войны. Даже серьезные и образованные люди воспроизводили разного сорта нелепости, из которых самым абсурдным было утверждение, что сербский язык является фундаментом других языков, и что имеется некая туманная связь его с санскритом, только неясно, какой из них древнее. Хорваты в свою очередь приписывали себе некое арийско-иранское происхождение. Я думаю, все эти теории имели целью «зарезервировать» для представителей избранной нации особое (и конечно же, аристократическое) происхождение, чтобы смягчить ущерб, нанесенный знанием о том, что они появились на свет просто в результате сексуального акта между родителями. Таков путь, которым каждый может стать аристократом независимо от реалий повседневной жизни. Мы имеем, таким образом, два свойства, выражающих боль рождения в этом мире обычным способом. Налицо ситуация, аналогичная детской, когда ребенок эмоционально сталкивается с фактом своего рождения, придумывая разные романтические теории, известные нам как семейные легенды. Избранный народ благороден, так как ведет родословную от благородных предков, в то время как другие имеют полуживотное происхождение. Я считаю данный механизм причиной многих зверств войны. Один из исторических примеров: крестоносцы ели жареное человечье мясо арабов, чтобы доказать, что те не люди (Рустин, 1991). Деструктивность подобного самомнения лежит в увеличении своего всемогущества и через собственное величие, и через уничижение других. Аристократические корни или статус древнейшей нации укрепляют ощущение близости между членами группы. Если мы самые древние, временная дистанция между предками исчезает. Все представители одной нации — живые и мертвые — живы. Поэтому мы можем легко идентифицироваться с мифическими героями прошлого, а также с жертвами прошлого. Около 20 лет назад у меня был пациент — интеллектуал, родившийся в местах, где во время 2-й мировой войны бушевали ожесточенные межэтнические конфликты. Пациент был невротиком, сильно привязанным к матери, чья семья погибла в этих конфликтах. Часто во сне он уходил на войну вместе с друзьями, чтобы отомстить за своих предков.
Пытки и фантазии семейных отношений
К сожалению, события прошлой войны подтверждают данный тезис. А именно — все три стороны сообщали о нередких случаях принуждения пленных к гомосексуальным, гомосексуально- и гетеросексуально-инцестуозным контактам. Как будто представители избранной нации видели в других персонификацию своих перверсивных и инцестуозных фантазий и, следовательно, наслаждались их унижением и ужасом, а также трансформацией фантазии в реальность. Как если бы они излили в драме реальности, через других не-людей, свои фантазии в отношениях с любимыми, отцом, матерью, сестрой и братьями. Такое поведение демонстрирует сходство с аномальными семейными отношениями или фантазиями, связанными с жизнью в семье. Запрет инцеста, будучи унижением, всегда таит тенденцию к нарушению. Заставлять других делать то, что мы делаем в фантазии, означает унижать их и возвышать себя. Факт общности языка, а также то, что все они хотели бы быть подальше друг от друга, напоминает историю о бедных родственниках в каждой семье, несчастных, грешных, грязных и находящихся в сомнительных отношениях.
Жестокие пытки на войне сплошь и рядом имели место вне досягаемости традиционных социальных институтов (полиции), как это и бывает в обычных войнах. Характер пыток напоминал детей, рвущих куклы пополам и мучающих домашних животных, а их единственной целью было удовлетворение от переживания собственного божественного всемогущества. Это напоминало сюжеты романов маркиза де Сада (Шасге-Смиржель, 1990) с элементами детской жестокости, но в отличие от творений уважаемого маркиза, где мученики оживали, чтобы вновь подвергнуться пытке, а счастливчикам удавалось сбежать, здесь ничего подобного не было. Эти события заставили меня вспомнить и об истязаниях, которые терпят маленькие дети от психически больных родителей. Все это проделывали друг над другой вчерашние соседи и друзья. Таким образом, данные действия приобрели черты семейного насилия, часто приводящего к жестоким убийствам.
Отмечен факт, что надзиратели разрешали своим друзьям приходить в концентрационный лагерь и участвовать в пытках. Известно, что в Сребренице солдаты, расстреливавшие пленных, заставляли водителей грузовиков и автобусов лично участвовать в казнях также под угрозой расстрела. Чувство стыда за содеянное изживается подчас странным образом. Я не защищаю тех людей, но создается впечатление, что они хотели разделить творимое зло с другими, чтобы испачкать тех немногочисленных нормальных людей, которые были среди них и не совершали преступлений. Так или иначе, одновременное сочетание всемогущества и вины не привело ни к чему хорошему и в этом случае.
Истории, рассказанные у костра
После второй мировой войны югославские власти не смогли начать публичное обсуждение межэтнических столкновений, имевших место во время войны. История преподносилась, в основном, в виде борьбы с немцами и отечественными предателями. Пропаганда фокусировалась вокруг партизанского сопротивления фашизму, в то время как «свои» противники партизан упоминались эпизодически и без каких-либо глубоких объяснений. Эту политику можно, в какой-то степени, понять, поскольку тогда параллельно велась идеологическая война, тоже искавшая жертв. Партизаны изображались целиком положительно: великодушными к врагу и требовательно-справедливыми к себе. Каждая попытка убийства среди соотечественников могла бы вскрыть идеологически-мотивированные убийства. Эта ситуация осталась неразрешенной до нашего времени и число жертв 2-й мировой на территории Югославии до сих пор неизвестно. В период войны здесь происходили кровавые межнациональные столкновения между сербами, хорватами и мусульманами. Стороны находились в неодинаковом положении. Хорватское государство институционализировало террор по отношению к другим национальностям, однако и две другие стороны, хотя и не имели своих государств и машины террора, не остались далеко позади.
Официальная политика стремилась держать в тайне проблему травм войны путем пропаганды крепких межнациональных уз, нерушимого братства. Все это выглядело отрицанием реальных жестокостей. С другой стороны, сама власть была разделена не только по идеологическому, но и по национальному принципу. Поскольку пришли к руководству кадры, активно участвовавшие в войне, они, понятно, происходили из районов наиболее страшных межэтнических конфликтов. Согласно традиции, которую одни называют «союз стариков», а другие — «мафия», более молодые кадры приходили, в основном, из тех же районов. Это означает, что они слышали рассказы о военных событиях, но не пережили лично ту боль, которая помогала бы им видеть в окружающих людях личностей, а не экземпляров национальной толпы.
Процесс выработки фантазий относительно травмы родителей происходил в тех же местах, где случилась первичная травма. О событиях узнавали от родителей и дедов. Дети вместе ходили в школу по романтическим долинам и холмам и из рассказов взрослых слышали о том, что именно здесь были зверски убиты сыны их народа. Чаще всего школьники принадлежали к разным национальностям, и у каждого из них были свои тайные могилы. В школах их учили о братстве, а вечерами, сидя у костра, они слушали взволнованные рассказы о других, к которым принадлежали их соседи. Это были рассказы о кровавой бойне, с подтекстом о бессилии родителей перед злом. Бессилие оказывало разрушительное влияние на самоуважение детей, беззащитных перед внешним злом историй, а также, в сущности, их агрессивными импульсами. Другой смысл, заложенный рассказчиком, был такой: никогда не доверяй соседу и будь готов ко всему. Для ребенка (национальная ненависть) — это, возможно, попытка отомстить за беспомощность родителей. Ребенок стремится удержать всемогущий образ его (ее) родителя, его мощь и силу, которыми он (она) восхищается и которых одновременно боится. Так месть становится важной частью детской индивидуальности. Ребенок старается преодолеть болезненный эффект родительской травмы, заимствуя силу своего отца и ненависть агрессора. Происходит заимствование ярости угнетателя, и агрессия обращается на представителей других наций. Безопасный до этого мир, дававший защиту от любого зла — внешнего и внутреннего — рушится в рассказах у вечернего костра, открывающих правду об участи предков. Пока режиму удавалось поддерживать относительную гармонию, у него было достаточно сторонников. В тот же момент, когда рядовые граждане заметили национальный антагонизм в руководстве, защитная сила режима лопнула как мыльный пузырь. Осталось только взять в руки оружие, сначала для защиты, а потом для мести.
В борьбе против недавних друзей
Личность, выступающая против представителя другой нации, находится в сложной позиции. Люди другой национальности — это, обычно, соседи, друзья по школе и работе, то есть те, с кем этот человек рос и водил компанию. События нашей войны демонстрируют сходство со всеми предыдущими эпизодами этнических чисток в других местах и в другое время. Возникшие откуда-то извне, люди с подозрительной биографией стали на службу каждой из трех воюющих сторон, развязав собственно геноцид. Хотел бы подчеркнуть, что полицейские силы противников приняли «по наследству» от Югославской помощи кадры и метод работы. Югославская полиция, следуя традициям КГБ, взяла на вооружение тезис Сталина об уголовниках: «Это социально близкие нам люди». Такие люди и начали кровавую вакханалию, к которой постепенно присоединилось местное население. Непреодоленные травмы войны у прадедов требовали возмездия и очень облегчили этот процесс. Я говорю «облегчили», так как межнациональные конфликты имеют с войной одно общее измерение: страх за свою жизнь заставляет легче браться за оружие и нападать. Воевать с теми, кого мы знаем, — тяжкое бремя для нашей совести, поэтому враг подлежит дополнительной дегуманизации, с тем чтобы достаточно оправдать нашу собственную агрессию.
Мы здесь опять имеем поведение, аналогичное поведению в семейных конфликтах. Ссорящиеся лишают друг друга собственности, требуют сменить фамильное имя, отбирают друг у друга наследство. Парадоксальным образом, взаимная близость требует дополнительной дегуманизации представителя другой нации. Из них надо сделать дьяволов и нелюдей, чтобы война с ними стала возможна. Полное отключение личного позитивного опыта по отношению к бывшим друзьям необходимо, чтобы стрелять в них. Так было положено начало страшной войне, в которой не было плена, поскольку сдача обычно означала пытки и ужасную смерть.
Сразу же после войны между сербами и хорватами невозможно было слушать чужую музыку. Теперь, спустя почти 10 лет, и в Сербии, и в Хорватии можно услышать чужие песни. В Сербии музыка на радио — в основном, довоенная, хорватская и боснийская по происхождению. Власти обеих стран неохотно разрешают гастроли музыкантам из враждебного лагеря. На этих редких концертах очень много народу, слушатели поют вместе с артистами. Феномен «юго-ностальгии» ощущается все более явственно, как и боль, которую мы чувствуем, когда с момента семейной ссоры минуло достаточно времени.
Коммунизм и национализм
Сила национализма заключена в группе. Не открою ничего нового, если скажу, что индивид в группе чувствует себя защищенным вне зависимости от того, что он (она) делает. Защита базируется на идентичности группы, переживаемой как мощная и крупная, неразрушимая и могущественная, воплощенная в лидере, который репрезентирует солидарную силу группы. Лидер — всесильный селф-объект (self-object) (Когут, 1972) с качествами «лидера мафиозной группировки» (Розенфельд, 1987). Лидер и группа взаимозависимы, так как группа проецирует свои желания на лидера, который должен реализовать их, чтобы достичь восхищения и подчинения со стороны группы. Лидер получает от группы силу и поклонение, если следует ее стремлениям, а члены группы располагают силой и восхищением лидера, если идут за ним. Без сомнения, такие взаимоотношения оставляют мало места для раздумий о своих поступках. Язык, идеология, происхождение, культура — мощные факторы единства большой группы. Компартия была наиболее сильной группой в бывшей Югославии. Когда коммунизм как идеология вступил в полосу кризиса, он разделил судьбу всех больших систем, неспособных разрешить внутренний кризис, ведя себя подобно портному из сказки «Новое платье короля» и уничтожая любую идею, которая могла бы вывести из кризиса.
Система нервно реагировала на какую бы то ни было альтернативную организацию. Одной из типичных черт коммунизма была деструкция любого профессионализма и его подчинение идеологии. Один из директоров клиники, где я работал, он же полковник милиции, всегда защищал и отстаивал психоанализ на собрании Сербской медицинской ассоциации с такими словами: «Меня не волнует, что идеология Фрейда — немарксистская. Это лечит людей, а если я лечу людей, я развиваю социализм». Партия и государство строго контролировали интеллектуальные профессии. Университетское образование по очереди становилось то чистилищем для неугодных — чем-то вроде башни из слоновой кости, то полем идеологической битвы, когда побежденная сторона должна была покинуть университет и искать работу в институтах, не пользовавшихся никаким общественным влиянием. И значит, невозможно было развить чувство принадлежности к профессиональной группе. Можно было быть только членом идеологической группы — единственной, имевшей право на существование. Система образования не развивала способность критически мыслить. Основным и единственным способом получения знаний был путь ex cathedra, что создавало новые препятствия для интеллектуального развития индивида, способного к самостоятельной жизни. С ослаблением коммунизма, усиливался национализм. Чувство принадлежности к определенной нации, языку и культуре коммунизм искоренить не смог. Чем дальше, коммунисты и националисты все лучше понимали друг друга. Обе системы функционировали, только постоянно находя внешних врагов, а если таковых не было, их надо было изобрести. Обе системы не допускали, чтобы под вопрос ставилась догма — догма, которая для коммунизма и национализма одна и та же, хотя и носит разные названия. В одном случае — система, самая лучшая и самая гуманная в мире, в другом — народ, самый умный, гостеприимный и благородный. Данило Киш, наш известный писатель, сказал, что он перестал верить в национальные различия, посещая начальную школу в Венгрии и в Югославии. В обеих школах его учили, что венгры (или сербы) — самый интеллигентный, дружелюбный и благородный народ в мире. Обе системы с легкостью создавали врагов, зеленых от зависти к ним — обладателям самых прекрасных качеств и богатств. Итак, у врагов есть мотив для того, чтобы отнять у нас эти сокровища. Сегодня пропаганда вещает, что Югославия — единственная страна в Европе, борющаяся с новыми колонизаторами. Действительно, наши союзники в мире — это Ирак, Индия и Китай. Раньше нашим союзником была и Белоруссия, но она тем временем куда-то исчезла. Не удивительно, что самые фанатичные коммунисты легко меняют позиции, переходя от космополитизма к национализму. Процитирую одного одиозного персонажа — Йозефа Гебельса (Браун, 1961): «Дайте мне коммуниста, и я легко сделаю из него национал-социалиста. С гражданином мне это никогда не удается». Сочетание кризиса и отсутствия демократии привело к выбору лидера, описанного Бионом (1961): «группа в состоянии кризиса всегда выбирает лидером самого сумасшедшего из своих». Кажется, было нужно избрать лидеров, способных обвинить другие нации в нашем собственном кризисе и тем самым предложить кратчайший и полный насилия путь выхода из него.
Простые и быстрые решения — всегда самые жестокие, сначала по отношению к группе — противнику, а позднее, после исчерпания, и к той группе, внутри которой эти идеи созрели. Вначале другие имели право менять национальность, конечно, при унизительных условиях (в бывшей Югославии это касалось языка, культуры и письменности — кириллицы или латиницы). Данное решение имеет двойной эффект. «Другой народ» сопротивляется ассимиляции, тогда как «первый народ» охватывает паранойя — они боятся предателей среди своих и презирают «другой народ», поскольку те отвергли их великодушные условия. Интересно заметить, что в бывшей Югославии все лидеры предлагали другим такие условия. За этим следовал призыв с оружием в руках защищать свои плоть, кровь и территорию. Территория, где жили разные народы, за одну ночь могла превратиться в территорию для одной нации, а затем расширяться с каждым днем. Очень показательна была поговорка в Сербии — полушутка, полулозунг: «Сербия до Токио». Следствием (конечно, не упоминавшимся пропагандой) было разрушение места обитания «других». Благодаря пропаганде пространство — время сгустилось, и каждая группа оказалась на пороге обещанного «золотого века» Платона — эпохи, когда люди рождаются от богов. Эры, сулившей всеобщую любовь и братство, без каких-либо различий, ведь все мы добры, умны и благородны. Так сербы превратились в божественную нацию. Бессознательный смысл пропаганды заключался в том, что больше не будет ни конфликтов, ни ненависти между членами избранной группы. Надо только пошевелиться и уничтожить тех, кто не любит нас, завидует нашим ценностям, которые мы потеряли, но теперь обязательно вернем. Некоторые экклезиастические бонзы и политики рассчитали, сколько жертв необходимо для достижения нашей цели — жизни в вечном блаженстве. Для большинства людей нация стала символом священного времени, пространства и жизни, не являвшихся предметом нашего сознательного опыта. Единственным тестом на реальность стала приятная фантазия, которая, как бы блаженна она ни была, не лучшее средство для проверки. Жизнь в обществе без конфликтов и зависти — это, отчасти, мечта каждого из нас, так как походит на — фантазию жизни в утробе матери или жизни на небесах до вкушения плода с дерева познания. Эта идиллическая ситуация представляет собой мощную защиту против агрессивных фантазий по отношению к материнскому чреву, несущему угрозу других детей. Так как все младенцы моноэтничны, не нужно беспокоиться о том, кого любят больше. Все дети получают одинаковую порцию любви, тепла и пищи. Так что каждый имеет одну и ту же долю всего, и нет почвы для зависти. Этим путем и коммунизм, и национализм достигают общую цель.
Санкции, Косово и бомбардировки
Повторю, что Югославия была с середины 60-х открытой страной в том смысле, что не требовалось виз и югославские граждане могли выезжать без визы на Запад. Западные товары широко присутствовали на югославском рынке, в том числе и культовые продукты, такие как кока-кола и жевательная резинка. Западная культура свободно входила в бывшую Югославию. Поэтому введенные в 1992 г. санкции больнее всего ударили по тому слою населения, который был наиболее близок к Западу по культуре и воспитанию. Проявился хорошо известный групповой феномен: когда группа чувствует себя ущемленной, она восстает против группы, которую считает ответственной за эти лишения. То, что многие еще теснее сплотились вокруг режима, было связано с общим ощущением опасности, и эта новая ситуация устраивала режим. Пропаганда представляла Запад как главного и единственного виновника войны и других бед. Вместо ослабления режима Милошевича санкции укрепили его. Сотни и сотни тысяч молодых людей покинули страну в поисках лучшей жизни. Большинство из них были противниками режима. Те, кто поддерживал контакты с Западом, ругали плохую телефонную связь и восьмичасовые рейсы в Будапешт до ближайшего аэропорта. Не знаю, кого проклинали больше: режим или тех, кто наложил санкции.
К сожалению, за последние годы слишком много говорилось о Косове. Последние 10 лет Косово было местом, где отношения между албанским и неалбанским населением, строились на принципах апартеида, хотя, конечно, система носила другое название. Вместо исторического анализа ситуации в Косово, в итоге приведшей к вооруженному конфликту между сербами и албанцами, я попытаюсь воссоздать историю ситуации через призму группового опыта. Семь лет назад в рамках специального проекта, финансируемого Фондом Сороса в Приштине была организована помощь для психически травмированных людей. Я руководил образовательно-практической группой, состоявший из психиатров и психологов. Примерно к концу третьего месяца работы члены группы начали говорить о межэтнических отношениях. И сербы, и албанцы участвовали в дискуссии, атмосферу которой я ощущал как конструктивную. Почти в самом конце слово взяла турчанка и заявила, что когда в Косово у власти сербы, они притесняют албанцев, когда албанцы — они притесняют сербов, но те и другие преследуют турок. Сербы и албанцы с застенчивыми улыбками согласились. Тогда я посчитал ее слова отправной точкой, откуда сербы и албанцы могут прийти к осознанию своего поведения. Группа людей, не одурманенных национализмом, могла извлечь пользу из ее слов. К несчастью, многие из живших в Косово этого не сделали. Желание мести было слишком сильно.
Во время бомбардировок тема Косово возникла также в терапии одного из моих клиентов. Я, к сожалению, не мог вести протокол при бомбардировке, и поэтому приведенный тут материал неполон и по этой причине, и по соображениям защиты клиента. Этот пациент был албанцем, родился и вырос в Белграде, где вполне интегрировался в группу ровесников. Среди них его происхождение не создавало никаких проблем. Само собой, та группа не была типичной на территории Югославии. Интересно, что его лучший друг — ярый сербский националист, однако их дружба продолжается до сих пор, конечно, с ожесточенными спорами. Поскольку у моего клиента «сепарационные» проблемы, он трудом выносил не бомбардировки, а тот факт, что по окончании сеанса он остается без моей защиты, и он очень злился, что мои дети сохранят мое покровительство, когда он лишится его. После, примерно, месяца бомбардировок он пришел на сеанс очень расстроенный, потому что в доме его родственников в городе Печ (на юго-западе Косово) вместо их голоса какой-то незнакомый голос ответил ему, что все уехали. В этой ситуации, признаюсь, было очень трудно вести хладнокровную психоаналитическую работу, так что сеансы превратились в место, где он мог говорить о своем страхе преследования, о страхе перед тем, что может случиться у него на работе, а также о страхе за жизнь родителей и сестры. Через неделю он позвонил мне и сказал, что произошло нечто ужасное, что он не знает, сможет ли прийти на сеанс и больше по телефону не может ничего сказать. Я сказал, что буду его ждать. Он пришел и сообщил, что брат жены исчез по пути от дома родителей (пациента) к своей квартире. Он был очень испуган. Он сказал, что не знает, где шурин мог бы находиться, ведь он вышел из дому с небольшой суммой денег. Моя реакция была совершенно неаналитической. Я предположил, что так как его шурин журналист, он мог быть похищен тайной полицией и до момента его освобождения пациент, наверное, не сможет с ним связаться. Я направил этого клиента к моему другу — руководителю Центра в защиту прав человека, храбро державшемуся во время войны. Я также заметил ему, что они должны поднять большой шум, чтобы шурин был в большей безопасности. Через три дня шурин вернулся, родственники позвонили из Черногории, война продолжалась, а терапевтические сессии снова стали местом, где он мог говорить о своих страхах и получать посильную поддержку. Отношение пациента ко мне изменилось. Из самого ненавистного человека в мире я превратился в самого любимого. Правда, когда война закончилась и возобновилась обычная психоаналитическая работа, я вновь стал тем, кто лишь выслушивает, какие ужасные у него родители.
Мои корни многонациональны и, я думаю, из данной статьи вы вынесли впечатление, что национальные идеи занимают в моей иерархии ценностей не слишком высокое место. Все же, во время сеансов с тем молодым человеком, я ощущал стыд за то, что с ним происходило. Я постоянно спрашивал себя, сделал ли я все, что в моих скромных силах, чтобы предотвратить повторение такого кровавого конфликта.
Иногда вся ситуация, когда вы сидите и разговариваете с пациентом о его проблемах, а рядом, примерно в трестах километров отсюда, люди исчезают или гибнут лишь потому, что принадлежат к другой национальности, — поражает полной бессмысленностью и безумием. Временами я чувствовал себя совершенно незащищенным, не перед бомбами НАТО, а перед сумасшествием, захлестнувшим представителей воюющих наций. Однако тот факт, что мои пациенты перенесли бомбардировки и прочие несчастья гораздо лучше, чем «нормальные» люди, помог мне продолжать мою работу. Последующие месяцы и годы покажут, ошибся ли я в своей надежде, что смогу защитить тех людей, которых люблю.
Д-р философии, д-р медицины
Александр Вучо, психоаналитик,
Белградская психоаналитическая
исследовательская группа
Литература
1. Bion W.R. Experiences in Groups. Tavistock Publication. L., 1961.
2. Brown J.A.C. Techniques of Persuasion. Penguin Books, 1975.
3. Chasseguet-Smirgel J.Reflections of a Psychoanalyst upon the
Nazi Biocracy and Genocide. І.J.P. 1990.
4. Freud S. Group Psychology and the Analysis of the Ego. Standard
Edition. Vol. ХVШ. 1921.
5. Freud S. Civilisation and Its Discontents. Standard Edition.
Vol. ХХІ. 1930.
6. Kohut H. Thoughts on Narcissism and Narcissistic Rage.
Psychoanal. St. Child, 1972.
7. Rosenfeld H. Impasse and Interpretation. New Library of
Psychoanalysis, Rutledge, 1988.
8. Rustin M. The Good Society and the Inner World. Verso. L., 1991.
9. Volkan V. Blood Ties: From Ethnic Pride to Ethnic Terrorism.
West View Press, 1997.
Перевод И. Перелыгина
Обсуждение доклада Александера Вучо:
«По ту сторону бомб и санкций»
Паоло Фонда (Триест)
Александер Вучо работает психоаналитиком в исключительно сложной ситуации, с трудом переживаемой сербской нацией, к которой он принадлежит, и другими нациями на Балканах. Я высоко ценю то, что он сохраняет рассудительность и способность понимать происходящее, находясь в групповой атмосфере, где всё это кажется очень трудным. Он проявляет мужество, подвергаясь опасности, что дома его посчитают плохим сербом, а за границей так же плохо отзовутся о нём по совершенно противоположным причинам.
В таких травматических ситуациях важнейшая проблема, с которой необходимо справиться, это то, что трудно не терять рассудительности. Психоанализ может значительно помочь в этом, потому что, как подчёркивал Эро Рехард, «психоанализ – это свобода мысли».
Другая проблема заключается в том, что психическая динамика и культура различных групп нарушают отношения пациента и аналитика, если они принадлежат к различным национальным группам, каждая из которых получила свои травмы.
Поэтому я начну с того, что скажу несколько слов о тех явлениях групповой психологии, которые могут резко вторгаться в межличностные отношения.
Индивидуальная и групповая психическая жизнь
Я хотел бы определить, как я понимаю отношения между индивидуальной и групповой психической деятельностью. Фрейд писал в «Групповой психологии и анализе Я» (1921, р.129): «Каждый индивид входит компонентом во многие группы, он связан узами идентификации во многих направлениях, он построил свой Я-идеал на самых разных моделях. Поэтому каждый индивид участвует во многих групповых сознаниях – сознании своей расы, своего класса, своего вероисповедания, своей национальности и т.д., – но он может также достаточно возвыситься над ними, чтобы сохранить частицу независимости и оригинальности».
Я также процитирую несколько фраз из «Опытов в группах» В. Биона (1961, р.119): «Я бы сказал, что ни одного индивида, как бы изолирован он ни был во времени и пространстве, нельзя рассматривать как стоящего вне группы или не имеющего явных проявлений групповой психологии». И ещё: «Есть такие характеристики индивида, реальное значение которых можно понять только осознав, что это часть его экипировки стадного животного, и их функция видна только в том случае, если мы ищем её в определённом исследовательском поле: в данном случае, в группе». Благодаря своей огромной сложности психика может одновременно быть активной на разнообразных уровнях, которые в различной степени объединяются друг с другом. Такие уровни могут вступать в конфликты или оставаться относительно независимыми друг от друга.
Я думаю, правильно разграничивать вслед за Ванни (1984) зоны группового сознания и зоны индивидуальной психической деятельности. И те, и другие функционируют достаточно самостоятельно, но в то же время между ними есть необходимая взаимозависимость и интеграция. Итак, это говорит о существовании определённой границы, полупроницаемой мембраны, которая может до некоторой степени обеспечивать отдельность двух зон: групповой и индивидуальной.
Параноидно-шизоидная (PS) и депрессивная (D) позиции
Я использую понятия параноидно-шизоидной и депрессивной позиции, введенные Мелани Кляйн, т.к. они представляются мне удачными метафорами – наглядными и точными, – которые можно применить к психической деятельности групп и использовать вне строго кляйнианского подхода ?см. прим.?
При PS доминирует расщепление плохих и хороших объектов, наряду с отрицанием, проективной идентификацией, идеализацией и законом «всё или ничего», которые вызывают искажение образа внешней и внутренней реальности.
При D – хорошие и плохие частичные объекты соединяются в единый объект, у которого есть как плохие, так и хорошие стороны. Границы самости становятся более чётко определенными, в том числе и перед лицом группы, что позволяет индивиду быть самостоятельнее и свободнее в своём мышлении. Другие воспринимаются как соратники, как отдельные думающие и чувствующие субъекты. Таким образом, если объекту наносится вред, у субъекта возникает чувство вины и потребность её загладить. Восприятие реальности намного меньше искажено.
Во время войны группа неизбежно регрессирует от D и закрепляется в PS-позиции. (Можно сказать точнее, что группа переходит от образа действий, при котором преобладает D, к такому, где доминирует PS.) Так она одновременно защищается от более глубокой регрессии, вплоть до смешения, растворения и распада группы. Из этого ясно, что страх преследования – это также защита от катастрофической тревоги. Когда D-позиция в целом оставлена, исчезает потенциальное пространство, как его понимает Винникот (1971), а в PS конкретное мышление заметно преобладает над символическим: побуждение к действию усиливается в ущерб рассудительности. Люди лишаются умения чувствовать вину и переживать скорбь.
Когда преобладает PS, истончаются границы между группой и индивидом, и проективные идентификации массово проникают внутрь индивидов, навязывая им психический материал группы. В некоторых областях группа и индивидуальная самость недостаточно различаются, и наблюдается сильное принуждение к слиянию и гомогенизации. В такие моменты происходят серьёзные прорывы мембраны, и групповой материал извергается на индивидов. Это может вызвать серьезные патологии в отношениях группы и индивида. Я имею в виду те случаи, когда тирании и идеологии захватывали самые интимные уголки сознания своих подчинённых. Но движение осуществляется и в обратном направлении: характерные стороны личности диктаторов выходят за рамки индивидуальной сферы и наводняют собой групповую психику и групповую культуру.
Общий материал обычно принимается, даже если он не выдерживает оценки Я, и даже если он не подтверждается существующим символическим мышлением. Как писал Форнари (1966, р.128): «То, что является общим для группы людей, само по себе представляет ценность, независимо от его подтверждения в реальном мире».
Можно представить, какое поразительное разветвление проективных и интроективных идентификаций возникает в группе, находящейся в PS; они проникают в людей, попавшихся в эти щупальца и вынужденных приспосабливаться к общему образу мыслей. Только немногие в состоянии сопротивляться: некоторые прибегают к сильной оппозиционной идеологии, других изгоняет сама параноидная группа, и лишь немногие постоянно прикладывают усилия, чтобы сохранить свободу мысли, оставаясь в D-позиции.
В группе с господствующим PS нет места терпимости к различиям. Параноидное правило «всё или ничего», которое в группе превращается в «с нами или против нас», создаёт постоянную угрозу отлучения – в тех, кто не похожи на других, легко усмотреть врагов. Поэтому сохранять умеренность или нейтралитет между двумя сцепившимися параноидными группами чрезвычайно трудно. В подобных экстремальных ситуациях при отлучении от группы становится невозможно использовать параноидные реакции группы для защиты от точно таких же собственных реакций (Жак, 1955).
Сила, с которой группа в PS навязывает свою позицию индивидам, может объяснить, как случилось, что столько честных и психически здоровых людей (намного больше, чем потом признавалось) оказались серьёзно замешаны или, по крайней мере, вели себя пассивно или нейтрально в огромных силовых полях, созданных крайними параноидными позициями фашизма, коммунизма, национализма Милошевича и других.
Группа в D-позиции, с её сдерживающей функцией, обычно соблюдает границу между собой и индивидами, полупроницаемую мембрану, о которой я упоминал в начале. Только D-позиция позволяет сознавать существование психической жизни у других и отождествлять себя с ними как с подобными себе людьми; с ними можно устанавливать эмпатические отношения и к ним можно испытывать жалость. Только в D-позиции можно выдержать пустоту и оторванность, чуждость иноплеменника, не проецируя слишком много на неё и не ощущая её как опасность преследования.
Я думаю, национализм и расизм по сути заключаются в восприятии своей группы и других групп с гипертрофированной PS-позиции. В особых исторических ситуациях, которые кажутся угрожающими и нагружены непроработанными коллективными травмами прошлого, некоторые нации иногда регрессируют к исключительно озлобленной и деструктивной PS-позиции. Через это прошла почти каждая европейская нация в течение века, который только что окончился. Когда группа надолго застаивается в такой позиции, она может создавать стереотипные идеализированные положительные PS-образы самой себя и абсолютно негативные образы врагов, которые пронизывают групповую культуру и сознание людей.
Находясь внутри таких злокачественных PS-образований, трудно видеть в других людях субъектов с независимой психической жизнью. Они воспринимаются как абсолютно негативные частичные объекты, и образы их всё больше и больше искажаются последующими проекциями. В конце такого процесса члены враждебных групп иногда совершенно теряют всякие положительные черты, всякое сходство с людьми, так что никакая идентификация с ними уже невозможна. Абсолютно отрицательные, обесчеловеченные, превращённые в демонов, они становятся «евреями», «большевиками», «фашистами», «усташами», «четниками», «мусульманами», «косовскоми албанцами» (список можно продолжать до бесконечности). Они превращаются в бездушные куклы, которые можно насиловать, пытать и убивать без тени жалости, без всякого чувства вины.
Параноидная регрессия очень заразительна, и жертвы агрессора не могут её избежать. Таким образом сами жертвы нападения, которые пытаются себя защитить, неизбежно подвергаются той же варваризации.
Послевоенный образ себя
Окончание войны напоминает пробуждение после тяжёлого опьянения, когда просыпаешься, окружённый обломками уничтоженных тобой же вещей. После регрессии в PS на время войны, агрессоры, как и жертвы, должны вернуться в мирное время, в D-позицию. Но сделать это не так-то просто из-за слишком обширного травматического материала, который невозможно интегрировать.
Существуют травмы связанные с тем, что нам пришлось испытать; но есть и другие, вызванные тем, что мы совершили. Во втором случае больше всего травмирует та болезненная рана, которую деструктивность наших устремлений и поступков нанесла нашему образу себя как отдельных индивидов или как группы. Оба вида травм в различной степени присутствуют в обеих группах: агрессоров и жертв. Так что палачи выходят из войны тоже травматизированными. Группам легче вспоминать насилие, которое они претерпели. Жертвы испытывают внутреннее побуждение воскрешать свои травмы, и группа их поддерживает напоминаниями и памятными событиями в течение десятилетий в обстановке, по сути часто повторяющей PS-позицию. Это попытка проработать травмы, но она обычно не увенчивается успехом, так как чаще всего это не под силу потерпевшим.
С другой стороны, травмы, которые причиняет совершённое насилие, подвергаются расщеплению и упорному отрицанию. Никто о них не говорит. Попытки вспомнить их отметаются и обрубаются на корню. Они не должны даже проникать в мыслительное пространство. Группа обычно не терпит никаких поисков в этом направлении. Во всех культурах очень редко находится место такого рода травмам. Или, точнее, у них есть свое место, но только в культурах других групп, в культурах жертв. В результате, описания одних и тех же событий, ролей и образов групп, принимавших участие в одной и той же войне, оказываются очень разными в культурах и самоощущении групп, которые были врагами. История пишется по-разному.
На итальянско-словенской границе, где я родился и где живу в Италии как словенец, итальянцы и словенцы через 50 лет всё ещё очень по-разному оценивают то, что происходило до, во время и после Второй мировой войны. Это значит, что у нас очень различные, а иногда противоположные представления друг о друге. И по всей Европе рассеяно множество подобных ситуаций.
По этим причинам довольно трудно создать более подходящий, более близкий к действительности образ групп. Травмы, связанные с группами, практически не прорабатываются и нередко передаются из поколение в поколение, потому что они накладывают отпечаток на групповую культуру, помимо отдельных жизней. Всё это приводит к огромным трудностям в отношениях между группами на много поколений вперед.
Осознание нашей ответственности и нашей вины – одна из самых сложных задач; оно проходит через разные фазы. Наиболее искажённое восприятие реальности – это параноидное полное отрицание: «Ничего не случилось», или полная проекция: «Виноваты только другие». Менее параноидное мышление позволяет сказать: «Все виноваты!». Но это может также означать: «Мы квиты, никто не должен быть в претензии. Давайте сдадим это всё в архив истории». Корни такого утверждения – в первобытном законе мщения «око за око, зуб за зуб», основанном на параноидном конкретном мышлении, не оставляющем никакого места чувству вины. Это, по сути дела, сродни отрицанию.
Следующим шагом к преодолению отрицания будет признание ответственности своей группы, но всё ещё с частичной проекцией: «Они виноваты!», где «они» соответствует плохой части нашей группы.
В группах, как и во всём человечестве, часто встречается такой защитный механизм, цель которого – a posteriori сохранить собственный образ. Это форма параноидной проработки скорби (Форнари, 1966). Образ группы расщепляется на хорошую часть (оппозиция) и плохую часть (бывший диктатор и его сообщники), и чувства вины можно избежать, проецируя всю ответственность на «нехороших». Если слишком делается упор на слове «они», может показаться, что нацисты, фашисты, коммунисты и т.д. были инопланетянами, которые прилетели из космоса и туда же потом скрылись. Верно, что мы не сотрудничали и не соглашались с «ними». Но если все мы гордимся поэтами, учёными и героями своей нации, так же точно мы должны делить стыд и вину за «наших» преступников, при этом правильно отличая их роль от нашей.
Последний шаг относится к другим нациям, ко всему человечеству. «Мы все, представители человеческой расы, разделяем стыд, вину и ответственность за ужасные вещи, которые делали другие люди, принадлежащие к нашей самой большой общей группе: человечеству». Это подразумевает сознание того, что во всех нас заложена страшная потенциально деструктивная сила. Только осознавая это, мы можем побороть наши националистические или расистские суждения, с помощью которых мы часто проецируем на других свою примитивную деструктивность.
В каждом шаге после отрицания есть своя доля правды, так что стыд и вина на самом деле распределяются в правильных пропорциях по всё более широким концентрическим кругам. Осознание всех этих кругов может считаться хорошей проработкой, при условии, что никакой круг не используется для того, чтобы отрицать существование и важность других.
Маргарит Дюрас (1985, р.47) написала несколько замечательных слов, передающих трудный переход из PS-позиции в D-позицию: «Если считать, что ужасы нацизма – это судьба немцев, а не всего человечества, то человек из Бельсена – не более, чем жертва местного конфликта. На такое злодеяние может быть только один ответ: давайте сделаем его преступлением человечества. Давайте разделим его друг с другом, как мы делим идеи равенства и братства. Для того, чтобы оно стало переносимым, чтобы можно было вынести саму мысль о нём, мы должны разделить преступление друг с другом».
Здесь мы подходим к пределам, за которыми наша человеческая реальность кажется нам слишком голой, слишком грубой, чтобы занимать ею наш хрупкий рассудок. Мы вынуждены начинять её иллюзиями, которые могут только уменьшить пропасть, разделяющую то, чем мы хотели бы быть, и то, что мы есть на самом деле: нами – обманутыми всемогущими существами и нами – простыми смертными, нами – любящими и творческими представителями человечества и нами – громадными разрушительными военными машинами.
Маргарит Дюрас также писала в апреле 1945 года (1985, р.45): «Мы уже видим мир. Это наступление тёмной ночи, начало забвения». В конце каждой войны у людей есть насущная потребность в мире, в примирении, в восстановлении, в исправлении. Жизнь заставляет беречь пространство от конфликтов, по крайней мере, от самых кровопролитных. Поэтому отделение всё ещё не проработанных психических конфликтов становится неизбежной необходимостью.
После войны, когда укрепляется D-позиция, невозможно осмыслить и вместить страшные травмы, не рискуя впасть в тяжёлую депрессию, которая может перейти границы того, что мы можем вынести. Это похоже на пропасть депрессии, которую чувствуют психотики, когда выходят из кризиса и начинают сознавать свой «безумный» образ, а также то, что они думали и делали во время кризиса. Достоверно известно, что в эти моменты совершается наибольшее число самоубийств. Это похоже на физический закон: невозможно примириться с определённым количеством своих собственных негативных аспектов, например, вины, если это количество превышает количество позитивных аспектов нашей самости или нашей группы. Для нашего психического выживания мы должны любой ценой не допустить того, чтобы чаша весов с негативными аспектами перевесила чашу позитивных элементов. Чтобы этого не допустить, нам часто приходится прибегать к системе расщепление/отрицание/проекция, чтобы разгрузить чашу весов и удерживать её повыше. Таким образом некоторые области Я, индивидуального или группового, могут снова достичь D-позиции только в том случае, если мы отправим по-прежнему не поддающийся проработке травматический материал в отщеплённую область, где ещё господствует PS-позиция.
После Второй мировой войны для того, чтобы обуздать и укротить ощущение ужаса и невыносимое чувство вины, пришлось установить сложную систему ролевых игр. Значительная часть немецкой культуры сегодня мужественно признаёт ответственность своей нации и продолжает выискивать вину, но старательно избегает упоминать о соучастии других наций в происходившем, хотя некоторые из них отличались последовательностью. Другие нации могут прятаться за порочностью нацистов, потому что «по сравнению с ними мы были хорошими». В результате многие травмы до сих пор безгласны и неизвестны.
Итак, мы можем также представить панораму в конце балканского конфликта: будет подписан мирный договор, в странах-участниках сильное желание обновления приведёт к выборам новых режимов, которые будут «чистыми» с виду, потому что любые прегрешения спишут на «тех, кто были раньше» и кого уже нет (за исключением нескольких «козлов отпущения», оставленных для показа народу). В общем, «новые и чистые» с каждой стороны смогут пожать друг другу руки и снова начать мирно жить и работать бок о бок: жизнь идёт!
Но непроработанные травмы засядут где-то, и время от времени – при каждом толчке телеги-истории – они будут глухо, угрожающе громыхать, готовые взорваться при первой возможности.
В недавних балканских войнах взорвались травмы, полученные полстолетия назад. Зло, пережитое и совершённое во время Второй мировой войны, не было достаточно проработано. Я согласен с Вучо, когда он описывает, как такие непроработанные травмы удивительно сохранили всю свою трагическую взрывоопасную параноидную нагрузку. Можно задаться вопросом, сколько ещё подобных невзорванных мин разбросаны по всей Европе, по всему миру. В какой мере израненные образы себя, повреждённые во время Второй мировой войны, ещё ждут своей проработки?
Пока агрессоры не проработают свои травмы, вызванные в них осознанием собственных чувств и действий, они не могут по-настоящему начать возмещать свою вину. Это жизненно важно и для жертв, так как это может помочь им проработать свои травмы, состоящие в том, что они выстрадали (а также в том, что они, возможно, совершили). Только таким образом можно преодолеть PS.
Проблема заключается в том, чтобы помочь как жертвам, так и агрессорам выйти на более широкие и стабильные D-позиции. Будучи аналитиками, мы знаем, что способность любого индивида (как и группы) брать на себя осознание особо болезненного психического материала весьма ограничена и что часть его должна оставаться скрытой от Я, чтобы оно не погибло под этим грузом. Никто не может принять любую интерпретацию, даже самую что ни на есть справедливую, если он или она в этот момент не в силах её вынести. Бессмысленно забрасывать человека перечислением его грехов. Это только добавит новые травмы к предыдущим. Но в любом случае мы не должны отступать перед сопротивлениями и не должны воздерживаться от интерпретации того материала, который Я в состоянии выдержать. Пусть будет открыто то, что можно постепенно открыть, и пусть будет принято то, что можно принять.
В любом случае, часть материала лучше пусть будет расщеплена, чем вытеснена. Не-патологическое расщепление позволяет нам сохранять бесконфликтные зоны, в которых должно быть достаточно места для жизни. Нам нужно снова соткать плащ иллюзий, в который мы оборачиваем образ нашей самости и который так безжалостно рвут войны.
В то же время мы должны сохранять пространство – пусть даже отдельное или расщеплённое, но не совсем отрицаемое, – где мы будем хранить тот материал стыда и боли, с которым ещё не способны столкнуться лицом к лицу. Часть его нужно оставить на проработку следующим поколениям, потому что для нас он пока может быть невыносимым.
Мы можем продолжать жить в своих домах, потому что хороним наших дорогих мертвецов в специально отведённых местах – на кладбищах. У каждой нации и у всего человечества должны быть специальные места в памяти, чтобы хоронить ужасы войны и совершённые преступления, и время от времени возвращаться к ним, чтобы их прорабатывать – со временем это становится посильным – и, отдав должное скорби, включать их в свой образ. Только так можно сохранить в себе истинную человечность. Возможно, мы откроем, испытав катарсис, что пространство стыда и боли – это та почва, на которой может произойти настоящая встреча отдельных людей и групп, и где можно установить глубокие и искренние взаимоотношения, которые позволят нам действительно жить вместе, а не просто терпеть друг друга.
Взаимоотношения пациент-аналитик
В какой-то момент я понял, что задача выступить с обсуждением статьи Вучо причиняет мне сильную боль. Это не было прямо связано с её содержанием. Я почувствовал острую потребность с ним во всём согласиться. Это было защитой от фантазии, что всякое несогласие, которое, конечно, частично существует на деле, может открыть путь взрывоопасным эмоциям, которые в течение десяти лет постепенно накапливались в культурах тех групп, к которым мы принадлежим. Мне кажется, ни один из нас не участвовал непосредственно ни в каких конкретных травматических событиях. Очевидно, в групповом психическом измерении есть материал, угрожающий вмешаться в наши личные отношения и испортить их. Такие сильные эмоции могут легко спровоцировать у нас обоих регрессию с D на PS. В конце концов он мог бы показаться мне просто одним из плохих сербов, а я мог бы ему показаться просто одним из плохих врагов сербов. Нас всё время подстерегает перекос в сторону PS.
Я заговорил об этом, потому что, как мне кажется, похожая динамика наблюдается и в отношениях пациент-аналитик, когда они оба принадлежат к разным группам. Полупроницаемая мембрана призвана защищать отношения между индивидами от группового материала, но часто в таких травматических ситуациях она не выдерживает.
С другой стороны, отношениям пациента и аналитика, принадлежащих к одной и той же группе, может помешать сговор, которым они исключат из обсуждения и проработки травматические зоны, общие для обоих членов аналитической пары. Травмы могут быть связаны как со страданиями, пережитыми их группой, так и с теми страданиями, за которые их группа несёт ответственность.
Заключение
Через пятьдесят лет после Второй мировой войны практически все европейские нации продолжают нелёгкую проработку того, что они испытали, но также и того, что они сотворили. У всех этих наций ещё остались пробелы в истории – вещи, недостаточно прояснённые, не проработанные, не включённые в их культуру, в их образ. Что-то из этого материала по-прежнему остаётся расщеплено, кое-что прорабатывается с большим трудом. Поразмыслив, мы поймём, что нельзя ожидать того, что сербы этим займутся немедленно, когда прошёл всего лишь год со временного окончания войны и когда их диктатура по-прежнему у власти, навлекая опасность. Нельзя ожидать, что они сделают то, что никто из нас не сумел сделать за много лет – с 1945 года. Перед нациями бывшей Югославии стоит нелёгкая задача – проработать в 21-м веке то, что они пережили и совершили в прошедшем десятилетии. У каждой из них есть своя роль, потому что ответственность, конечно, распределяется далеко не равномерно.
Главное то, что сохраняется мыслительное пространство, что начинается проработка и включается скорбь. И Вучо мужественно встал на этот путь. Процесс осознания, проработки, интеграции, и тот же процесс скорби займёт много десятилетий и много поколений. Ещё вопрос, возможно ли когда-нибудь завершить такую работу.
Примечание
Понятие позиций первоначально описала Мелани Кляйн. В этой статье я использую их в том значении, которое сообщает им Томас Огден (1989). Я распространил их на групповую психическую зону. Они одновременно показывают различные модальности придания смысла психическому материалу, модальности объектных отношений, комплексы защитных механизмов, и характеризуются различными типами тревоги. Главное то, что весь набор таких характеристик разом изменяется, когда психическое состояние колеблется из одной позиции в другую.
В ходе развития психики, позиции структурируются и активируются последовательно во времени. Позднее, в течение всей жизни, они поддерживают взаимные строго диалектические отношения, в которых одна позиция придаёт смысл другой. Многие патологии связаны с недостатком равновесия в таких отношениях диалектической дополнительности.
Параноидно-шизоидная позиция (PS) – более ранняя, она господствует тогда, когда Я ещё слабо. Для неё характерно всемогущее мышление, в котором в качестве главной защиты используется расщепление, а чувство безопасности связано с отделением хорошего, которому угрожает опасность, от плохого, которое представляет собой угрозу. Последнее подвергается отрицанию или удалению с помощью проективной идентификации, которая и есть основной вид объектных отношений в этой позиции. Его стимулируют плохо очерченные границы самости, но оно же к ним приводит. В такой позиции создаются образы расщеплённых частичных объектов: хороших и плохих. Хорошие объекты идеализируются, их можно любить без риска, в то время как плохие, вместилище спроецированной деструктивности, становятся источником типичного страха преследования. Главная забота – это собственное выживание, и плохие объекты можно ненавидеть, не испытывая никакого чувства вины. Но существует общая нестабильность, потому что хороший объект мгновенно преобразуется в плохой. Каждый раз, когда это случается, нарушается непрерывность опыта. Это ощущается на вневременном уровне, в вечном настоящем времени. Мышление конкретно.
Депрессивная позиция (D) появляется и усиливается позднее. Тогда она полностью входит в диалектические колебания с PS. Более сильное Я, на котором она основана, позволяет уменьшить долю всемогущего мышления, допускает более чёткое определение границ самости и отдельность объектов. Образы расщеплённых хороших и плохих объектов могут интегрироваться в представление о целостных объектах, имеющих как хорошие, так и плохие стороны. Вытеснение заменяет отрицание. Всё это позволяет лучше осознавать самого себя и реальность. По отношению к одному и тому же объекту можно выдержать и любовь, и ненависть, и оба чувства потом смягчаются. Отношения с объектами ощущаются во временном измерении, где есть прошлое и будущее, потому что нехватку и разлуку можно выдержать благодаря способности к символическому мышлению. Это главное завоевание человеческого сознания позволяет интроекцию символического образа объектов, устойчивые идентификации и разработку скорби. Отношения с объектами теперь основываются на узах любви, а не на всемогущем контроле через проективную идентификацию. Характерная тревога поддерживается боязнью потерять объект.
Литература
1. BION, W.R. (1961). Experiences in Groups. Ballantines Books. New York 1975.
2. DURAS, M. (1985). Il dolore. Feltrinelli, Milano 1985.
3. FORNARI, F. (1966). Psicoanalisi della guerra. Feltrinelli, Milano 1988.
4. FREUD, S. (1921). Group Psychology and the Analysis of the Ego. S.E.18.
5. JACQUES, E. (1955). Sistemi sociali come difesa contro l’ansia persecutoria e depressiva. In: Nuove vie della psicoanalisi. Il Saggiatore, Milano 1966.
6. OGDEN, T.H. (1989). Il limite primigenio dell’esperienza. Astrolabio, Roma 1992.
7. VANNI, F. (1984). Modelli mentali di gruppo. Cortina, Milano 1984.
8. VUCO, A. (2000). Beyond Bombs and Sanctions. Paper presented at the EPF East European Conference, Kyiv, 1.5.2000.
9. WINNICOTT, D.W. (1971). Playing and Reality. Hoggart Press, London 1971.
Перевод А. Донской, апрель 2000.
ЕЩЕ ОДНА ПОЛИТИЧЕСКАЯ ДИСКУССИЯ
Бриндуша Орашану (Бухарест)
Когда м-р Майкл Ротманн сообщил мне тему конференции этого года, я сказала себе: «Опять политическая дискуссия!».
Причиной разочарования были неоднократные дебаты с политическим оттенком, в которых я участвовала сама или о которых слышала или читала в последнее годы — дебаты, которые можно разделить на два вида:
1) Длительные переговоры, открытые или подразумеваемые, между нашей группой из Бухареста и Международной психоаналитической ассоциацией по поводу внутренних организационных аспектов, профессиональной подготовки и внешних отношений с ассоциацией — переговоры, часто препятствовавшие самой психоаналитической работе.
(То, что происходило на таком «микросоциальном» уровне, фактически, можно было наблюдать, в моей стране, и на «макроуровне». Политические моменты казались важнее экономических, превращаясь в самоцель.)
Насколько я знаю, подобные переговоры ведутся и другими восточноевропейскими группами.
Эта ситуация обнажает отсутствие институциональных рамок (setting), что создает особый фон и для аналитического сеттинга , какую-то неопределенность, вытекающую из неоднородности профессиональных биографий членов группы.
Я понимаю под сеттингом все, что способствует возникновению анализируемого переноса: искусственно созданные пространственные, временные и финансовые условия аналитической ситуации, а также базовое правило и нейтральность аналитика. В действительности анализ представляет собой единое и целостное «искусственно созданное условие», однако я предпочитаю использовать понятие «сеттинг», которое, на мой взгляд, в большей мере передает оттенки оформленности, лимитированности и устойчивочти аналитической ситуации, и которое лучше иллюстрирует схожую с аналитической ситуацию сновидения, материнской заботы и запрета на кровосмешение. Когда я говорю «институциональный сеттинг» я также имею в виду общую возможность групповых отношений аналитического сеттинга.
С этой точки зрения участие Международной психоаналитической ассоциации (ІРА) в профессиональной институализации группы было бы очень полезным, принеся необходимую легитимность.
2) Проблема снижения популярности психоанализа в последние десятилетия (на этот раз широко дебатируемая на Западе) и его приспособления к требованиям социального рынка.
Подобная адаптация может затрагивать аналитический метод, теорию анализа или то и другое вместе, а также, возможно профессиональную подготовку аналитика. Началом является приближение внешних условий и психоаналитического метода к психотерапии. Психоаналитической теории — к другому (субъективность объекта в этиологии и в процессе сеанса) и к другим (теория функционирования групп).
Бесспорно, западная социальность, в определенной степени, заставляет отказаться от классической методологической парадигмы и теории, сосредоточенной на субъективности лежащего на кушетке пациента.
Внутри нашего профессионального сообщества в Бухаресте, наверное, как и в других начинающих психоаналитических группах Восточной Европы (и я хотел бы сегодня услышать мнение их представителей об этом), вещи видятся иначе. Здесь, где все происходит больше «in vivo», нет настоящего практического или теоретического выбора, а есть сопротивление в классическом смысле этого слова, и в установлении и в поддержании аналитического сеттинга, а также в необходимого внимания к субъективности пациента, включающей бессознательные образования, перенос, интрапсихический конфликт и т.д.
Я бы обозначила эти две ситуации следующим образом: в то время как психоаналитический Запад не может удержаться в рамках классического метода, Востоку не удается войти в этот метод, словно действует какая-то центробежная сила, которую все время приходится преодолевать.
В Румынии одним из самых радикальных тезисов против психоанализа было, что румынская культура несовместима с ним . Это верно, но необходимо дополнение: никакая культура или социальная реальность не пригодны для психоанализа. С этой точки зрения всегда существует некоторая «социальная нестабильность».
Центробежная тенденция, упомянутая выше, так сказать, интернациональна. Она проистекает из самой сердцевины анализа или психотерапевтической сессии, и в ее основе лежит постоянное усилие, с которыми пациент стремится найти свою собственную психическую реальность где-нибудь, только не в себе.
Этим усилием его субъективность смещается в аналитика, в сеттинг аналитической сессии или за ее пределы. (Я говорю и о сессии, и о ее теоретической интерпретации, и о «точках интереса» во встречах с психоаналитиком). Я называю «политическим оттенком» то, что дискуссии, о которых говорилось, концентрируются не на происходящем внутри аналитической ситуации, в частности — в переносе пациента, а на том, что является внешним по отношению к ней. Все происходит так, как если бы однажды изобретенный аналитический сеттинг изначально не мог существовать как нечто стабильное, и нам необходимо было изобретать его снова и снова, постоянно сдерживая предпринимаемые пациентом попытки экстернализировать субъективность пространства аналитической сессии.
Но критикуя этот политический интерес, я прибегаю опять-таки к политическим рассуждениям.
* * *
Во второй части моего выступления я хотела бы показать, как феномен социальной нестабильности, внешняя реальность которого несомненна, используется пациентом в качестве отправной точки для выражения индивидуальной психической реальности.
Изложение конкретного случая — смотри в приложении.
Кто-то может задать вопрос: зачем столько труда и времени уделять анализу столь элементарной вещи, соперничества, зависти и ненависти, которую она несет? Все это, вместе с эдиповым комплексом, принадлежит к азбуке психоанализа и Фрейд детально разработал данные моменты, разве что только не для себя самого. Более того, персональный анализ заставляет психоаналитика свыкнуться с этими «грубыми» аспектами человеческой психики. Почему же недостаточно взглянуть на историю пациента и связать ее переносом? И потом, к чему тратить время конференции на такие хорошо известные предметы, а не обратиться к менее изученным и более тонким темам психоанализа? И наконец, к чему этот рассказ здесь, сейчас, на конференции, посвященной психоаналитической психотерапии в условиях социальной нестабильности? Где тут социальный аспект?
Его здесь нет. С этой точки зрения второй части работы (как и первой) не должно было бы быть, поскольку она не имеет отношения к конституированию анализа в ситуации социальной нестабильности (как я поняла объявленную тему), а обращена к социальному изнутри уже сформировавшегося анализа.
Однажды, много лет назад, что-то произошло в семье пациента, событие внешнее и от него не зависящее. Во время анализа случилось нечто подобное, даже «более внешнее» и «более независимое», если можно так сказать.
Социальная нестабильность, описанная в основной сессии приводимого здесь конкретного случая, «абсолютно» внешняя и независимая. Ее внешнее значение было несомненным для пациента и для меня, являясь частью его и моей психической реальности. Говоря кратко, эта реальность является безусловно внешней и социальной по отношению к анализу. В особенности эта отчетливость социальной стороны события позволила ввести его в сессию и использовать в качестве продукта индивидуального бессознательного.
Если сравнить ссылку на это общественное событие в сессии со сновидениями, мы могли бы сказать, что тот же самый эпизод выступает одновременно «дневным остатком» дня и собственно сном.
Хочу подчеркнуть вот что. В те дни я горячо интересовалась общественной жизнью, как и все вокруг меня, и суждение пациента на этой сессии превратилось как бы в хоровую песню, которую мы все дружно исполняли. Если бы только это, я не отважилась бы трактовать те слова иначе, чем «светскую фразу», нечто вроде «добрый день». Но, удивительно, никто из других пациентов, проходивших анализ или психотерапию, ни словом не обмолвился об этом событии. Им не было необходимости использовать данную тему, поскольку она не подходила к тому, что они хотели сказать, или же потому, что они менее туманно выражали свои чувства в ходе анализа.
Если бы вышеупомянутая общественная нестабильность разворачивалась у самой двери моего офиса, трудно поверить, что нужная для анализа психическая отстраненность вообще была бы возможна. И даже в таком случае, кто знает? Помню, однажды во время сессии анализа с другим пациентом, послышался сильный стук в дверь, какие-то выкрики и, похоже, звуки борьбы. Одна женщина, алкоголичка и психопатка, между ссорами с соседями, повадилась приходить ко мне и выпрашивать мелочь — говоря между нами, нечто вроде «платы за охрану моего кабинета». В тот момент меня охватила тревога, я не мог сосредоточиться из-за шума, казавшегося мне оглушительным, и тогда мой пациент вдруг произнес спокойным, покровительственным голосом: «Не волнуйтесь, меня это не беспокоит». Как будто услышав его, персона, несущая «социальную нестабильность», убралась прочь. Мой временный паралич был вызван отчасти реальной внешней угрозой, отчасти агрессивными фантазиями в адрес женщины, перед этим долго раздражавшей меня.
Я не хочу сказать, что социальный контекст не играет важной роли в психоаналитической практике. Полагаю, его значение растет при физическом сближении внешнего и психического событий (я имею в виду непосредственную вовлеченность протагонистов аналитической сессии), и если уровень значимости превышает некую отметку, «аутизм», необходимый для работы, просто распадется. Утрируя, можно сказать, что абсурдно интерпретировать страх пациента во время воздушного налета в терминах проекции, считая вопреки здравому смыслу, что можно остаться бесстрастным в кресле аналитика. Нелепо ставить на первый план либидинозный уровень в ситуации угрозы на витальном уровне.
Ниже данной границы лежит зона полутеней между сферами внутреннего и внешнего. В 1922 году, говоря о ревности, паранойе и гомосексуальности, Фрейд заметил, что когда субъект проецирует, он делает это не на пустом месте, но только там, где есть нечто, похожее на предмет проекции.
В приводимой здесь клинической иллюстрации социальная реальность оказалась удобным местом для проекции, благодаря специфическому сценарию событий, благодаря полному принятию внешнего и его коллективному характеру, что обеспечивает, с одной стороны, избегание близости с объектом переноса, а с другой — анонимность. Этот последний момент был важен для пациента, важен и до сих пор, как можно видеть из возникшей в конце описанного сеанса переносной фантазии, в которой присутствует анонимный акт «развенчания» аналитика.
Теперь я постараюсь объяснить, почему фрагмент основной сессии, где возникает социальная реальность, столь важен для данного анализа. Действительно, в моем распоряжении имелось определенное событие из истории пациента, информация о переносе и контрпереносе, сновидения, а также «негатив» вышеупомянутого аспекта — имеется в виду, его отсутствие в материале пациента там, где следовало ожидать. Но все это само по себе не давало гарантии, так как содержало лишь неудачно вырванные элементы проблемы, и отсутствие цельности учитывалось аналитиком в процессе идентификации с пациентом. Сессия, о которой идет речь, связала все концы воедино для меня, и, в какой-то мере, для него тоже, подобно тому как образ на картине импрессиониста приобретает четкость при созерцании с определенного расстояния. Фантазии-части соединились в фантазию-целое.
Парадоксально, но ярко выраженная «реалистичность» события способствовала пониманию характера фантазии.
При других обстоятельствах, произнося ту же самую фразу, этот пациент, возможно, говорил бы о социальной нестабильности. Но в этом особом контексте он говорил о своем внутреннем конфликте.
В одном из юмористических скетчей румынского драматурга И.Л. Каражале говорится об ученике, который готовится к уроку биологии, изучая огурец, овощ, содержащий, кроме всего прочего, 98% воды. К несчастью, на уроке географии учитель просит его рассказать о Суэцком канале. Он об этом ничего не знает, но использует знания по биологии и уверенно отвечает: Суэцкий канал выглядит как огурец и … вмещает более 98% воды.
Быть может, моя статья для данной конференции — это тоже «огурец» в дискуссии о Суэцком канале. Если так, то тому есть основание: перенос пациента в данном анализе. И еще одно предположение — психоанализ, неважно, насколько обширно его поле исследования (общество, группа, культура или межличностные отношения) говорит о реальности, к которой он прислушивается: о психической реальности индивида.
Краткий итог
Профессиональный интерес психоаналитиков к внеаналитическим темам, в частности, к феноменам, которые являются внешними по отношению к сеттингу (включающему перенос как предмет анализа) в значительной мере стимулируется попытками пациента вынести свой внутренний психический конфликт за пределы пространства сессии. Аналитическая сессия — дом психоанализа, сеттинг — гарантия анализируемости.
Я назвала «политическими» дискуссии, которые посвящены сопутствующим психоанализу обстоятельствам, чтобы противопоставить их психоаналитическому дискурсу о субъективности пациента. Таким образом я попыталась выразить позицию, согласно которой благодаря центростремительной динамике подобный дискурс о психической внутренней реальности должен постоянного поддерживаться психоаналитическим сообществом, независимо от реальности социальной.
Клиническая пример показывает способ, которым пациент использует политическое событие для избегания и в то же время выражения бессознательной фантазии.
Перевод И. Перелыгина
СВОБОДА — ДВЕ СТОРОНЫ МЕДАЛИ
(Резюме)
Юрате Улевечиене (Вильнюс)
Понятие “свобода” отсутствует в психотерапевтических или психоаналитических словарях; тем не менее оно обязательно возникает в нашей психотерапевтической практике. В большинстве случаев психотерапия имеет своей целью привести пациента к некоторой точке, в которой он получает возможность осуществить “свободный выбор” отделиться, стать созидающим и спонтанным, принять на себя ответственность за собственный выбор.
Семантическое поле слова “свобода” очень широко. В течение последних десятилетий оно стало весьма популярным и зачастую использовалось в совершенно разных значениях. Это происходило рука об руку с огромными психологическими, социальными, политическими и экономическими изменениями, имевшими место в странах бывшего социалистического блока. За время существования Советского Союза все мы устали от официальных деклараций “свобод” — “свободы слова”, “свободы совести”, “свободы печати”… Буквально толковать эти заявления было достаточно рискованно. Существовала также обратная сторона “свободы” — чем больше запретов устанавливалось во внешней реальности, тем больше места находила свобода в реальности внутренней, проявляя себя в различных скрытых творческих формах, неподвластных контролю — в музыке, поэзии, анекдотах и т.п.
7 Октября 1988 года, во время первого визита психоаналитиков Хан Гроен-Праккен и Эро Рехарда в Литву, кто-то задал им вопрос: — “Для чего изучается психоанализ?”. Ответ Рехарда: — “Для того, чтобы освободить разум”, — был встречен аплодисментами. Такое определение было созвучно чувствам, ожиданиям и фантазиям, имевшимся у нас в то время. Идея “свободы” уже витала в наших умах, но этой свободы еще нужно было достичь. Свобода разума была особенно важна для нас, поскольку долгое время мы были лишены этого права.
С началом развала советской системы слова “свобода” и “независимость” стали волшебными. Они вмещали огромные надежды и страстное стремление к лучшей жизни. Эти идеи руководили жизнями многих людей, объединяя, организуя и структурируя их, уничтожая советский режим и помогая “свободе” стать социальной и политической реальностью.
В этом году мы празднуем 10-ю годовщину независимости Литвы. Теперь мы уж имеем возможность исследовать, насколько успешно нам удалось воспользоваться достигнутой “свободой”, какое значение мы сегодня вкладываем в это понятие. Неожиданно для многих, вновь созданная внешняя реальность открыла непредсказуемые черты, цели и возможности свободы во внутренней реальности. Новая внешняя реальность сделала возможной самоактуализацию, указав также и на препятствия, стоящие на пути достижения свободы разума.
В повседневной работе каждый психотерапевт сталкивается с самыми разнообразными проявлениями своей собственной свободы и зависимости, равно как и свободы/зависимости пациента, пытаясь справиться с ними.
К истории психоанализа в Украине
И. Романов (Харьков), Т. Пушкарева (Киев)
Я вам помогу, – сказал Остап. – Мне приходилось лечить друзей и знакомых по Фрейду. Сон – это пустяки. Главное – это устранить причину сна. Основной причиной является само существование советской власти. Но в данный момент я устранить ее не могу. У меня просто нет времени. … Я ее устраню на обратном пути.
И. Ильф, Е. Петров. «Золотой теленок».
1
История психоанализа в Украине тесно переплетена с непростой историей самой Украины – историей политической раздробленности, культурной неоднородности, социальной нестабильности, поисков национальной идентичности. Можно сказать, что развитие психоанализа в Украине было попыткой установления научной и практической традиции в ситуации, явно неприспособленной для существования подобных образований. Продолжавшееся в течении многих десятилетий давление централизованной власти, государственный контроль всех сфер частной и общественной жизни, политическая зависимость различных частей Украины от Российской империи, Австро-Венгрии и Польши, войны и революции – вот далеко не полный перечень причин, по которым психоаналитическая традиция не могла укорениться на отечественной почве (см. Приложение 1).
Задолго до проникновения в нее психоанализа, сама Украина находила отражение в жизни и текстах основателя психоанализа. Семья З. Фрейда принадлежала к поколению евреев, расселенных по всей территории Юго-Восточной Европы. Его родители родились в Галиции: отец в местечке Тисменица (сейчас Ивано-Франковская области), мать в г. Броды (сейчас Львовской области). В молодости мать Фрейда жила в Одессе, а позднее и отец основателя психоанализа пытался заниматься бизнесом в этом городе. Известно, что сам З. Фрейд хорошо знал реалии украинской жизни и даже мог сказать несколько слов по-украински. Так, например, по свидетельству внука, в одном из писем Фрейд обыгрывает этимологию украинского слова «божевілля» (безумие) – «божья воля», «свобода». Еще один пример фрейдовского восприятия Украины и украинцев связан с пребыванием в Париже. В 1886 году в письме невесте Фрейд пишет о своем знакомом, враче Л.О. Даркшевиче: «Он привлек мое внимание меланхолическим видом, типичным для /…/ малороссов. Я обнаружил в нем глубокого и тихого фанатика. Он чужд любым развлечениям, и его душа поглощена его родиной, религией и анатомией мозга» *26, с.131?.
Как отмечал Э. Джонс, большинство пациентов Фрейда поступало из Восточной Европы. Трудно сказать, каковы были причины этого – достаточно высокая платежеспособность данного контингента, особая его доступность психоаналитическому методу раскрытия бессознательного (как считал Фрейд), повышенная потребность в таком лечении, или восточно-европейские корни многих аналитиков, включая самого Фрейда, М. Эйтингона, Лу Андреас-Саломе, В. Райха и других. Пожалуй, наиболее известным украинским пациентом Фрейда стал сын херсонского помещика Сергей Константинович Панкеев (1886-1979), известный в психоаналитическом мире под именем Человека-Волка. В январе 1910 г. его привез к Фрейду одесский врач Леонид Яковлевич Дрознес, – по мнению Панкева, единственный в Одессе человек, знавший что-либо о Фрейде *24, с.87*.
Говоря о развитии психоанализа в России, Фрейд прежде всего упоминал Одессу. Так, в работе «Очерк истории психоаналитического движения» (1914) он писал: «В России психоанализ известен и распространен; почти все мои книги, как и других приверженцев анализа, переведены на русский язык. Но более глубокое понимание психоаналитических учений еще не установилось. Научные вклады русских врачей и психиатров в области психоанализа можно до настоящего времени считать незначительными. Только Одесса имеет в лице М. Вульфа представителя аналитической школы» /в другом переводе – «компетентного психоаналитика». – И.Р./ *18, с.41*. Несколько ранее, в 1912 г. в письме К.Г. Юнгу Фрейд выражается более экспрессивно: «В России (в Одессе), кажется началась местная эпидемия психоанализа» *26, с.139*. По мнению Ж. Марти, Фрейд мало знал о врачах, учившихся в Цюрихской школе и работавших в это время в Москве. Единственным известным ему центром психоаналитического движения долгое время оставалась Одесса, где работал хорошо известный в психоаналитических кругах доктор Вульф.
2
Достаточно трудно разграничить историю украинского и российского психоанализа, развивавшуюся в условиях единого государства и единой культурно-исторической среды. В Украине первой трети ХХ-го века психоанализ получил распространение в 4-х основных центрах: Одессе, Харькове, Киеве и Львове.
Одесса до революции находилась в положении третьей столицы империи, города, в котором причудливо перемешивались традиционная еврейская, русская и украинская культуры. Статус «порто франко» делал Одессу подлинным окном в Европу. В разные годы здесь жили и работали такие психоаналитики и близкие к психоаналитическому движению ученые, как врачи М.В. Вульф, Я.М. Коган, А.М. Халецкий, Е.А Шевелев , В.Н. Лихницкий, И.А. Бирштейн, А.А. Певницкий, философ-богослов А.К. Горский и многие другие. Вульф и Коган организовали работу по переводу книг Фрейда и других пионеров психоанализа, публиковали обзоры работ западных психоаналитиков. Ко времени распространения психоанализа в Одессе уже существовала развитая психиатрическая школа, отличавшаяся широкими гуманитарными интересами. Так, например, в 1904 г. в Киеве была опубликована работа одесского врача И.К. Хмелевского «Патологический элемент в личности и творчестве Фридриха Ницше: Речь, сказанная в торжественном годичном заседании Общества Русских Врачей в Одессе, 22 февраля 1903 г.» *23*. От других, весьма распространенных в начале века, патографий *6* эту работу отличает осторожный, гуманистический подход к творчеству немецкого философа, тонкое различение сфер применимости психиатрического и филологического анализа. «Критерием должно служить само произведение, безотносительно к тому, кто его автор, здоровый или больной», – пишет Хмелевский *23, с.42*. По-видимому, гуманитарные интересы одесских врачей повлияли на выбор первых психоаналитических переводов, среди которых были статья Фрейда о «Градиве» Йенсена и книжка К. Абрахама об итальянском художнике Джиовани Сегантини. Собственные исследования одесских психоаналитиков также часто касались проблем художественного творчества. Как на наиболее интересные, стоит указать на работы Когана о роли отождествления в художественном творчестве, Бирштейна о писателе В.М. Гаршине, Вульфа о волшебных сказках, Халецкого о Тарасе Шевченко.
Весьма определенными были психиатрические и собственно психоаналитические интересы психоаналитиков Одесской группы. Судя по переводам и собственным публикациям, их особым вниманием пользовались проблемы нарциссизма, личной идентичности, психодинамической оценки психозов, детского развития. В Одессе издаются работы Э. Блейлера и П. Шильдера, публикуются московские доклады М. Вульфа содержащие детально запротоколированные наблюдения за детьми. Без преувеличения можно сказать, что Одесса открывает и завершает раннюю историю украинского психоанализа – последняя публикация Я.М. Когана относится к 1941 году.
Следующим по значению психоаналитическим центром Украины того времени следует назвать Харьков. Здесь работали такие ориентированные на психоанализ ученые, как А.И. Гейманович (опубликовавший в 1910 г. в Харькове статью о психоаналитическом методе Фрейда), И.М. Аптер, Г.Ю. Малис, П.Д. Бриль. Первое время сочувственно относились к психоанализу такие крупные деятели отечественной психоневрологии и психотерапии, как В.П. Протопопов и К.И. Платонов. Психоанализ пользовался поддержкой властей и вниманием общественности. В частности, в начале 20-х гг. в Харькове жила и, возможно, поддерживала первых психоаналитиков А.Г. Раковская – сестра Председателя Совнаркома Украины, бывшего врача Х. Раковского. Именно ей была посвящена книга Малиса. Впоследствии Раковская была сослана в Казахстан, а ее брат расстрелян по обвинению в троцкизме *9?. В 1923 г. в харьковском художественном журнале выходит сочувственная к психоанализу статья Е. Берглера, в которой автор, в частности, пишет: «Ледве чи існує якась галузь історії культури та соціології, яку дійсно можна було б зрозуміти без психоаналізу. До того ж справа мається зовсім не так, що психоаналіз – це лікарська монополія. Кожний справжній знавець людини повинен принаймні хоч трохи вникнути в психоаналіз» ?9, с.21*. Вместе с тем, в Харькове же получает распространение разгромная критика психоанализа с позиций марксистской философии, в частности, в работах харьковского философа В.А. Юринца.
Психоанализ в Харькове вступал во взаимодействие с несколькими укоренившимися научными традициями. Харьковская философская, психологическая и, отчасти, психиатрическая школы в XIX в. находились под сильным влиянием кантианства, представителем которого был первый философ Харьковского Императорского Университета Иоганн Баптист Шад. Здесь в 1934 г. вышел первый в России учебник психиатрии «Душевные болезни, изложенные сообразно началам нынешнего учения психиатрии» П.А. Бутковского. С конца XVIII в. работала Харьковская психиатрическая больница, знаменитая Сабурова дача. Наряду с этим, в конце XIX – начале XX вв. в Харькове развивалась оригинальное литературоведческое направление, известное под «Харьковской психологической школы». Крупнейшими ее представителями были А.А. Потебня (1835-1891) и Д.Н. Овсянико-Куликовский (1853-1920). Представители этой школы в 1907-1923 гг. издавали в Харьковском университете сборник «Вопросы теории и психологии творчества». Один из основателей Русского Психоаналитического Общества, историк и теоретик литературы профессор Харьковского и Московского университетов И.И. Гливенко был представителем данного направления и регулярным участником сборника. В Харькове получили образование и работали такие психологи, как Д.Н. Узнадзе, Ф.Е. Бассин, П.Я. Гальперин, П.И. Зинченко, в творчестве которых влияние психоанализа сочеталось с идеями двух ведущих направлений отечественной психологии – культурно-исторической школы Л.С. Выготского и психологии деятельности А.Н. Леонтьева, А.Р. Лурия и др. (см. следующий раздел).
Киевскую группу составляли Д. Эпштейн (публиковавший статьи в Венском психоаналитическом журнале), И.А. Залкинд (однофамилец известного московского психоаналитика), Е.Д. Виноградов, Е.Д. Голдовский. В 20-е гг. киевские аналитики группировались вокруг университетской клиники, руководимой профессором В.М. Гаккебушем и психоаналитического отделения Киевского психоневрологического института, которое возглавлял приват-доцент И.А. Залкинд..
Под редакцией В.М. Гаккебуша долгое время выходил журнал «Современная психоневрология», помещавший большое количество психоаналитических публикаций. Профессор Гаккебуш не был поклонником психоаналитического метода, однако с пониманием относился к увлечению своих сотрудников. Его открытая полемика с В.М. Вульфом на страницах журнала «Современная психоневрология» удивительно напоминает критические аргументы современных психиатров, знакомых с аналитической практикой лишь в ее пародийных, «диких» формах.
В журнале «Життя й революція» в течении многих лет публикуются статьи на тему «психоанализ и литература», «психоанализ и марксизм». В Киеве же работали будущие деятели российского психоаналитического движения В.Ф. Шмидт и О.Ю. Шмидт.
О львовском психоанализе наши сведения крайне скудны. В начале века Львов входил в состав Австро-Венгерской империи, а с 1918 по 1939 гг. в состав Польши. По всей видимости, здесь практиковался психоанализ, а здешние врачи и ученые находились в тесных взаимоотношениях с австрийскими и немецкими коллегами. В 1916 году во Львове выходит работа доктора Степана Балея «З психольогії творчості Шевченка» – оригинальное психобиографическое исследование жизни и творчества классика украинской поэзии. В поэзии Шевченко Балей обнаруживает постоянный мотив, который он называет «Эндимионским мифом». Балей использует имя героя греческой мифологии Эндимиона, которого усыпила и целовала во сне богиня Селена, даровав ему вечную юность. Автор отмечает, что подобные чувства развиваются у Шевченко по отношению к матери, а затем их адресатами становятся любимые женщины поэта и сама Украина, приобретающая в его творчестве женственные черты. Позднее одесский психоаналитик Халецкий напишет: «Всю ненасыщенность своих интровертированных чувств Шевченко относит к Украине, точно также, как в других случаях относит к любимой девушке. Украина становится живым существом. Он любит ее так нежно и преданно, как будто хочет излить на нее все запасы своих нерастраченных влечений. Он любит Украину так же безраздельно, как любит мать-покрытку и ту далекую девушку, которую он не нашел во всю свою жизнь» *21, с.54*. Балей, а за ним Халецкий описывают доэдипову, диадическую, как мы назвали бы ее сегодня, природу любви Шевченко к Украине. Последняя представляется ему в образе матери-покрытки, т.е. женщины, соблазненной и оставленной пришлым человеком (москалем), и потому остающейся в безраздельном владении ее ребенка-сына. В этих отношениях Шевченко-Эндимион обретает потерянное время. Его любовь наполнена жалостью, печалью и пассивной преданностью – теми самыми чертами, которые Фрейд отмечал в характерах Панкеева и Даркшевича, и относил к «малороссийскому типу». Чтобы понять значение этих аналитических исследований, следует сказать, что, подобно Данте в Италии или Пушкину в России, Тарас Григорьевич Шевченко стал создателем не только украинского литературного языка, но и некоего «национального мифа Украины».
3
В истории украинского психоанализа следует выделять три периода. Первый связан с распространением психоанализа до начала Первой Мировой войны и революции 1917 года.. В этот период оформляются указанные нами центры психоаналитической активности, находящиеся под разными научными и культурными влияниями. Украинские психоаналитики находились в тесном контакте с западными коллегами; они были заняты, в широком смысле, «переводом» психоаналитического учения, его интеграцией в отечественную науку, медицинскую практику, общественную жизнь. Это время ученичества. Пожалуй, наиболее отчетливой характеристикой отечественного психоанализа в это время становится, с одной стороны, достаточно узкое, инструментальное восприятие фрейдовского метода, а с другой, постоянно присутствующие попытки его приложения к социальным и культурным явлениям. Занимались психоанализом практически исключительно врачи и, за редким исключением, делали это в стенах государственных медицинских учреждений.
Второй период начинается с окончанием гражданской войны. Он связан с постепенной централизацией российского психоанализа (как и всей общественной жизни). К 1923 году российский психоаналитическое движение концентрируется в Москве – из 30 признанных членов ассоциации 24 являются москвичами. Связано это с объединением с Московского Психоаналитического Общества с Казанским, созданным в 1922 г. 19-летним Александром Романовичем Лурия и признанным Международной Психоаналитической Ассоциацией. С этого момента информация о деятельности различных локальных групп становится более скудной, хотя очевидно, что многие из них продолжают интенсивно работать. Отголосок этой работы еще слышится в президентской речи М. Эйтингона на XI Психоаналитическом конгрессе в Оксфорде (1928): «Наши коллеги в Московском обществе, вместе с отдельными членами в Киеве и Одессе, продолжают со смелостью, которое вызывает наше восхищение, борьбу за сохранение и упрочение того, чего они достигли» *26, с.259*. Процессы централизации захватывают и Украину – в ее состав входит часть западных земель, Украина утрачивает последние признаки независимости. С 1918 по 1934 год официальной столицей Украины является Харьков, постепенно становящийся одним из важнейших центров советской психиатрии, психоневрологии, педагогики.
В это же время появляется ряд наиболее интересных отечественных исследований в области клинического психоанализа, психоанализа творчества, психоаналитических исследований развития. Но с течением времени психоанализ все больше втягивается в идеологические дискуссии, ведущей темой публикаций становится тема «Психоанализ и марксизм». Почти пародийным примером попыток «романтического брака» психоанализа и марксизма становится вышедшая в 1924 г. в Харькове книга Г. Малиса «Психоанализ коммунизма», тезисы которой достойны того, чтобы быть процитированы: «коммунизм – формы жизни, при которых одинаково удовлетворены и социальные (сознательные), и личные (бессознательные) потребности человека»; «в час, когда «экспроприаторы экспроприируются», в распоряжении общества будет все, чтобы разрешить каждому работнику полноценное удовлетворение» *15?.
Конец двадцатых годов – время тихого разгрома российского психоанализа. Все чаще раздаются требования «выжигать все элементы фрейдистких построений каленым железом из марксизма в СССР, из коммунистической партии» *15?. В конце концов в 1932 г. Сталин объявляет психоанализ «троцкистской контрабандой», однако к этому времени нести ответственность было уже некому. Бывшие психоаналитики мигрировали в близлежащие области педологии и психотехники, наиболее же последовательные, вроде Осипова и Вульфа, покинули СССР. С этого времени в Украине начинается третий период существования (но уж ни в коем случае не развития) психоанализа. Его можно назвать «латентным периодом». Лучше всего его суть передает история о двойном портрете Фрейда-Павлова, висевшем в кабинете одесского психоаналитика Я.М. Когана *22*. В рабочее время портрет был повернут к посетителям изображением великого рефлексолога, после работы, когда наступало время нелегальных аналитических пациентов, портрет демонстрировал лицо основателя психоанализа. Пространством существования психоанализа становится пушкинская «тайная свобода».
В начале 30-х годов Украина становится чем-то вроде зоны внутренней эмиграции, или, скорее, ссылки для многих бывших психоаналитиков. Так, последние годы своей жизни проводит в Крыму И.Д. Ермаков, занимаясь изучением фольклора крымских татар. В 1931-1934 гг. в Харькове живет, работает (в лаборатории психиатрической больницы и в Психоневрологической Академии) и учиться (в Медицинском институте) А.Р. Лурия, будущий знаменитый нейропсихолог, а до 1927 г. – секретарь Русского Психоаналитического Общества. Вместе с ним в Харькове находятся ученики Л.С. Выготского, основатели школы психологии деятельности А.Н. Леонтьев, Л.И. Божович, А.В. Запорожец. С последним, начинавшим профессиональную карьеру в Харькове в качестве актера театра Леся Курбаса, Лурия знакомит С.М. Эйзенштейн. Часто наведывается в Харьков и Лев Семенович Выготский, мечтая создать здесь центр исследований психического развития.
Как видно из библиографии (см. Приложение 2), психоаналитическая активность продолжалась в Украине много лет спустя после полуофициального запрета психоанализа. Помимо отдельных публикаций и подпольной практики, ощущалось некое теоретическое «последействие» психоаналитических идей. Примерами тому могут служить психоисторические работы С.П. Давиденкова, критические выступления И.М. Аптера на тему терапевтического значения гипноза *16* и др. В 1979 г. психолог и психиатр Ф.В. Бассин (1905-1992), в 30-е годы учившийся и работавший в Харькове, становится одним из инициаторов проведения Тбилисского конгресса по проблеме бессознательного. Несмотря на официальные выступления с критикой психоанализа, в узком кругу Бассин называл себя психоаналитиком и многое сделал для возрождения интереса к психоанализу в СССР. В 1975 г. его заслуги были отмечены Золотой медалью Германской академии психоанализа.
Все эти примеры убеждают нас в том, что психоанализ продолжал свое существование в Украине, хотя это существование точнее всего соответствует выявленной Фрейдом аналогии между латентной фазой психосексуального развития и скрытой исторической традицией, преданием *19, с.191-197*. Украинские врачи, психологи, гуманитарии были отрезаны от профессиональных контактов с зарубежными коллегами, не могли публично обсуждать свои взгляды и работу. Это, вне всякого сомнения, обедняло их практические возможности, мешало идти в ногу со временем. Но многие из них продолжали работать в течение всех лет советской диктатуры. И хотя работа эта, по понятным причинам, была далека от совершенства, она имела важное значение для пациентов и стала одним из условий сегодняшнего возрождения психоанализа в Украине.
4
Современный этап развития психоанализа еще ждет своего летописца. Попытаемся проследить хронологию развития психоаналитического движения в Украине последнего десятилетия. После распада СССР, в начале 90-х годов в Украине появились первые переиздания работ З.Фрейда, предварившие все возрастающий поток психоаналитической литературы на русском языке. Весной 1994 года Киев посетил Х. Кэхеле, выступивший с лекциями перед немногочисленной группой в институте психологии, впервые киевские психологи и психотерапевты услышали о современном психоанализе. В это же время активно и плодотворно развивались контакты с австрийскими и немецкими психоаналитиками во Львове, в чем, очевидно, сыграли свою роль исторические связи Западной Украины. В 1993 году состоялся визит Харольда Лёйпольда-Лёвенталя во Львов. В 1994 году начала работу международная школа групповой психотерапии в Трускавце, в которой наиболее многочисленным было направление группового анализа. Среди ведущих аналитических групп были Й. Шакед, А. Приц, А. Бунгерс-Малер, Ю. ван Вик, Х. Роте и многие другие. Теоретические семинары проводил Хайнс Хензелер. Трускавецкая школа представлялась участникам реальной возможностью удовлетворения потребности в современном психотерапевтическом образовании. Для многих психотерапевтов участие в школе способствовало упрочению интереса к психоанализу и постепенному осознанию необходимости систематического профессионального обучения по признанным Международной психоаналитической ассоциацией (IPA) стандартам. Формированию установки на профессиональную психоаналитическую подготовку способствовало участие украинских специалистов в Восточноевропейском психоаналитическом семинаре и Летней психоаналитической школе Европейской психоаналитической федерации в Румынии – летом 1995, Летней школе в Словении летом 1996. Психотерапевты Харькова (Ю. Слобода. И. Романов) первыми создали в Украине Психоаналитическое общество, отметившее своё пятилетие в апреле 2000. Годом раньше исполнилось пять лет Днепропетровскому обществу психодинамической психотерапии. Датой юридического рождения Киевского психоаналитического общества является 1998 год, но реальная жизнь общества началась гораздо раньше, когда сложилась группа энтузиастов, психиатров и психологов, интересующихся психоанализом и психоаналитической терапией. Представители региональных психоаналитических обществ сегодня образуют украинскую психоаналитическую группу (С. Дворяк, А. Коцюба, Д. Полтавец, Т. Пушкарева, И. Романов, Ю. Слобода). Примечательно заметное оживление активности психоаналитических обществ в Украине в 1998-1999 годах. Проводится работа в направлении создания долгосрочного образовательного проекта в области психоаналитической психотерапии. Камнем преткновения на пути к профессии психоаналитика являются трудности в организации личного анализа у обучающих аналитиков. В 1999 году украинская группа обратилась за помощью и поддержкой в Восточноевропейский комитет. Активность украинских специалистов нашла отклик у западных аналитиков: Паоло Фонда побывал в 1998 году в Харькове, в 1999 – в Киеве; Гарри Голдсмит провел серию семинаров в 1999 г. в Киеве, Харькове, Днепропетровске, Одессе; в 1998-1999 году состоялись семинары М. Рассека и Х-Г. Поппе в Харькове; Николас Темпл и Хайнс Хензелер побывали в 1999 г. в Киеве. Быстро расширяется практика психоаналитической психотерапии. Регулярные теоретические и казуистические семинары проводятся в региональных психоаналитических группах. Разделы психоаналитической теории включаются в программы последипломной подготовки врачей, психологов, студентов медицинских вузов. Пожалуй, сейчас уже можно говорить о первых, пока еще робких шагах, на пути институциализации психоанализа в Украине.
Сознавая далекое от совершенства и соблюдения международных стандартов положение с психоаналитическим образованием в Украине, украинские психотерапевты, в большинстве своем квалифицированные психиатры и клинические психологи, сообразуясь с принципом реальности и собственными возможностями, постепенно осваивают психоаналитическую теорию и практику. Увеличивается издательская активность. В последние два года украинскими авторами были изданы: учебное пособие “Психоанализ: культурная практика и терапевтический смысл” (И.Ю. Романов, 1994), сборник переводов “Психоанализ в развитии”, перевод работы Р. Стюарта “Психоанализ и психоаналитическая психотерапия”, ряд научных статей и диссертационных исследований. В 1999-2000 гг. в Киеве вышли два номера альманаха “Психоаналитические чтения”, содержащие переводы докладов на Летней школе в Юрмале и статей; в апреле 2000 г. в Харькове вышел первый номер “Психоаналитического журнала”. Готовятся к печати новые переводы, планируются новые издательские проекты (книги М. Кляйн, Р. Хиншелвуда, Дж. Кафки, Г. Этчегоена и др.).
Основной целью деятельности членов Украинской психоаналитической группы является содействие распространению психоаналитической теории и практики, интеграция современного психоанализа в систему медицинских и психологических наук, сотрудничество с зарубежными специалистами и организациями, представляющими мировое психоаналитическое движение.
С 1993 года был установлен контакт с Институтом психоанализа, психотерапии и психосоматики Тюбингенсткого Университета (директор – доктор К. Франк), который перерос в плодотворное сотрудничество. В 1997 во Львове Институтом был проведен супервизионный семинар на базе Львовского медицинского института (участвовали проф. Х. Хензелер, Х. Кёниг, К. Волкер, Г. Кейм и др.).
В сентябре 1997 года Психоаналитическое объединения Штутгардт-Тюбинген предоставило возможность для одного из украинских коллег, Андрея Коцюбы, начать регулярный психоаналитический тренинг. В 1999 г. группа психоаналитиков из Тюбингена (Х. Хензелер, Р. Хэрольд, Г. Кейм, К. Волкер, К. Франк, Ю. Гутвински-Йегле) совместно с Украинской ассоциацией психиатров организовала второй супервизионный семинар для Украинских психотерапевтов. Следующий семинар планируется провести в Одессе в сентябре 2000 года.
5
Может ли чему-то научить история c психоанализом в Украине? Учит ли история вообще чему-нибудь? В первой трети ХХ века развитие психоанализа в Украине было весьма интенсивным и приносило богатые плоды. Психоанализ взаимодействовал с отечественными психиатрическими, психологическими, философскими, филологическими и художественными течениями. Появлялись оригинальные психоаналитические исследования в области психологии развития, психиатрии, психологии творчества, психоаналитической метапсихологии. Психоанализ имел все шансы превратиться в устойчивую научную традицию и институализироваться как практика. Однако его постигла участь многих других научных направлений и дисциплин – педологии, психотехники, формального литературоведения, генетики. Психоанализ стал одной из первых жертв тоталитарной идеологии, его репрессия была еще относительно мягкой, но очень трудно обратимой. И сегодня, когда мы сталкиваемся с трудностями возрождения психоанализа в Украине, мы все больше понимаем, что причины его разрушения были не только внешними. Определенные черты отечественного психоанализа (и украинского, и российского), безусловно ускорили его распад. К ним следует отнести: чрезмерное увлечение социальной тематикой в ущерб собственно психоаналитической работе; излишнюю медикализацию психоанализа, инструментальное восприятие его методов; подчинение психоаналитического движения государственным институтам взамен формирования частной практики и профессиональных объединений. Все это приводило к тому, что ни в России, ни в Украине не укоренялись психоаналитические формы образования и практической деятельности. Психоаналитики, во всех смыслах, вынуждены были сражаться на чужой территории. Как пишут современные исследователи: «Содержательное совпадение социально-исторических и психоаналитических оценок лишь маскирует их несовместимость. /…/ Сама жизнь, складывающаяся в стране с 30-х годов, отторгла психоанализ с его утверждением определенной самостоятельности психической жизни индивида, с его склонностью к субъективизму в социально-психологических исследованиях и критицизмом в позиции практикующего аналитика» *15, с.107*.
Как отметил И. Брес, психоанализ, в широком смысле, питается упадком властей *1*. Видимо поэтому социальная нестабильность является для него меньшей угрозой, чем тотальная идеологическая «стабилизация». Э. Рудинеско определила два условия, необходимые для развития психоанализа. В обществе должны существовать защищенная правом гражданская свобода личности (включая свободу слова и независимых профессиональных объединений) и рациональная концепция психики и психических расстройств. Кроме того, культура должна быть восприимчива к новому и нести в себе модернистский импульс критики субъекта *17, с.250*. Пожалуй, к этому нечего добавить. Можно лишь задаться вопросом о перспективах перехода к такому положению вещей от доставшегося нам исторического наследия.
Библиография
1. Брес И. Генезис и значение психологии // Современная наука: познание человека. М., 1988.
2. Выготский Л.С. Исторический смысл психологического кризиса // Выготский Л.С. Собрание сочинений в 6 т. Т.1. – М.: Педагогика, 1982.
3. Выготский Л.С., Лурия А.Р. Предисловие к русскому переводу «По ту сторону принципа удовольствия» // Фрейд З. Психология бессознательного. – М.: Просвещение, 1989. – С.29-38.
4. Зигмунд Фрейд, психоанализ и русская мысль / Сост. И авт. Вступ. Ст. В.М. Лейбин. – М.: Республика, 1994.
5. История психоанализа в Украине / Сост. И.И. Кутько, Л.И. Бондаренко, П.Т. Петрюк. – Харьков: Основа, 1996.
6. Клинический архив психопатологии гениальности и творчества. – М., 1926.
7. Комарова Л.Э. Рецензия на книгу А. Михайлевича «История российского психоанализа» // Российский психоаналитический вестник. – 1992. – № 2. – С.169-170.
8. Комарова Л.Э., Капелуш С.И. Взгляды зарубежных коллег на современное состояние психоаналитических идей в России // Российский психоаналитический вестник. – 1992. – № 2. – С.163-165.
9. Кутько И.И., Бондаренко Л.И., Петрюк П.Т. Харьков в контексте истории украинского психоанализа // История психоанализа в Украине / Сост. И.И. Кутько, Л.И. Бондаренко, П.Т. Петрюк. – Харьков: Основа, 1996. – С.8-29.
10. Лейбин В.М. Русскость Фрейда. – М.: АО Виктория, 1994.
11. Лоренцер А. Археология психоанализа: Интимность и социальное страдание. М.: Прогресс-Академия, 1996.
12. Лурия Е. Мой отец А.Р. Лурия. – М.: Гнозис, 1994.
13. Марти Ж. Психоанализ в России и Советском Союзе с 1909 по 1930 г. (реферирование Л.Э. Комаровой) // Российский психоаналитический вестник. – 1992. – № 2. – С.33-48.
14. Овчаренко В.И. Психоаналитический глоссарий. – Мн.: Выш. школа, 1994.
15. Пружиниа А.А., Пружинин Б.И. Из истории отечественного психоанализа: Историко-методологический очерк // Вопросы философии. – 1991. – № 7. – С.87-108.
16. Романов И.Ю. Анализ прерванный и непрерывный // Психоанализ в развитии: Сб. переводов / Составители А.П. Поршенко, И.Ю. Романов. – Екатеринбург: Деловая книга, 1998. – С.148-169.
17. Рудинеско Э. Как писать историю психоанализа // Психоанализ и науки о человеке. – М.: Прогресс-Культура, 1996. – С.245-253.
18. Фрейд З. Очерк истории психоанализа // Фрейд З. Основные психологические теории в психоанализе. – М.-Петр.: Государственное изд-во, 1923. – С.17-75.
19. Фрейд З. Человек Моисей и монотеистическая религия // Фрейд З. Психоанализ. Религия. Культура. – М.: Ренессанс, 1992. – С.135-256.
20. Харитонов А.И. Восприятие идей З. Фрейда психоаналитиками в Советской России в 20-е годы // Российский психоаналитический вестник. – 1992. – № 2. – С.55-63.
21. Халецкий А.М. (Одесса) Психоанализ личности и творчества Шевченко // Современная психоневрология (Киев). – 1926. – Т. 2. – № 3.
22. Херсонский А.Б. Зигмунд Фрейд: Автобиография бессознательного // Фрейд З. Толкование сновидений. – Киев: Здоровья, 1991. – С.5-24.
23. Хмелевский И.К. Патологический элемент в личности и творчестве Фридриха Ницше. – Киев, 1904.
24. Человек-Волк и Зигмунд Фрейд: Сборник / Пер. с англ. – К.: Port-Royal, 1996.
25. Эткинд А.М. Содом и Психея: Очерк интеллектуальной истории Серебряного века. – М., 1996.
26. Эткинд А.М. Эрос невозможного: История психоанализа в России. – С.Пб.: Медуза, 1993.
27. Попович М.В. Нарис історії культури України. -Київ, 1999.
28. Орест Субтельний. Україна // Исторія. – Київ, 1991.
ПРИЛОЖЕНИЕ 1:
Украина. Историческая справка
Первое летописное упоминание названия «Украина» в значении “окраина” относится к 1187 году и подразумевает юго-западную Украину – Галицко-Волынское княжество, служившее опорой украинской державности на протяжении столетия после того, как само княжество пришло в упадок. После смерти последнего князя галицко-волынской династии Юрия Болеслава (Болеслава Мазовецкого) в 1323 г. украинскими землями 80 лет владели монголо-татары. В середине 13 века разрозненные княжества левобережья Днепра перешли во владение Великого княжества Литовского, присоединившего приблизительно половину земель Киевской Руси и ставшего одним из крупнейших государств в Европе. На протяжении двух десятилетий поляки в союзе с венграми боролись с литовцами, которых поддерживала большая часть украинского населения. В 1385 году польская королева Ядвига присоединила Галичину к Польше. В 1385 году была заключена Кревская уния – за руку Ядвиги и титул короля Польши литовский князь Ягайло обязался обратить литовцев в католицизм, а земли Литвы и Украины присоединить к Польше.
До 1648 года, когда Богдан Хмельницкий при поддержке Запорожской Сечи поднял Великое восстание, Украина входила в состав Речи Посполитой. В 15-16 столетиях наряду с польско-литовским влиянием проявляется заинтересованность в Украине Московского царство и Оттоманского ханства. В 1654 году Богдан Хмельницкий заключает Переяславский договор, по которому Украина перешла под правление русского царя Алексея Михайловича. Волынь и Галичина оставались в составе Польши.
С конца 18 и до начала 20 века украинские земли на 80 % находились в составе Российской империи и на 20 % – Австрийской империи. В 1917 году, вскоре после февральской революции в России, 17 марта украинцы организовали Центральную Раду (совет), а в апреле провели Украинский национальный конгресс, на котором утвердили М. Грушевского в должности президента. 22 января 1918 года Центральная Рада объявила, что Украинская Народная Республика разрывает отношения с большевиками и становится свободной и самостоятельной державой. 9 февраля 1918 года представители Центральной Рады подписали в Бресте договор о военной помощи немецких войск в обмен на поставки продовольствия. В состав Центральной Рады входили в основном молодые и неопытные политики. Постоянные стычки и дебаты убедили немцев в неспособности правительства Украины управлять государством, и 28 апреля отряд немецкой армии распустил Центральную Раду, которая на следующий день прекратила свое существование без какого бы то ни было сопротивления. К заслугам Рады следует отнести то, что на протяжении года своего существования она добилась предоставления еврейскому меньшинству широкой культурной автономии, взяла верх над украинскими большевиками. С 1918 по 1934 столицей Украины становится промышленно развитый Харьков.
В 1919 году Украину поглотил хаос анархии и ожесточенной гражданской войны – шесть разных армий действовали на её территории: украинская, большевистская, белая, Антанты, польская, анархистская. Меньше чем за год Киев пять раз переходил из рук в руки. Единственной властью того времени была власть оружия. Одним из ужаснейших проявлений хаоса 1919 года стало распространение погромов. Бытовавшее мнение о непропорционально большом числе евреев среди большевистского руководства и ЧК (чрезвычайном комитете), что делало евреев мишенью для нападок со стороны различных групп, настроенных против большевиков. По оценкам историков за 1919-1920 годы в результате еврейских погромов погибло от 35 до 50 тысяч евреев.
В 1922 году был основан Советский Союз, в который вошла и Украина с территорией в 450 тысяч кв. км и 26 миллионами населения. В сентябре 1939 года советские войска вошли в Восточную Польшу и заняли все территории, населенные украинцами и белорусами. До 1991 года Украина входила в состав СССР.
24 августа 1991 года Украина стала независимым и самостоятельным государством.
ПРИЛОЖЕНИЕ 2:
Библиография первых психоаналитических публикаций
по психоанализу в Украине (1907-1941)
Работы пионеров психоанализа:
1) Фрейд З. Бред и сны в «Градиве» Йенсена / Йенсен В. Градива. Фантстические приключения в Помпее. – Одесса, 1912.
2) Штекель В. Что на душе таится? – Одесса, 1912.
3) Абрагам К. Джиованни Сегантини. Психоаналитический этюд д-ра Абрагама / Под ред. М. Вульфа. – Одесса, 1913.
4) Фрейд З. Очерк истории психоанализа. – Одесса, 1919.
5) Юнг К. Конфликт детской души // Путь просвещения (Харьков), 1923, № 1, с.115-142.
6) Ференци С. Интроекция и перенесение. – Одесса, 1925.
7) Фрейд З. Психоаналитические этюды. – Одесса, 1926.
8) Фрейд А. Введение в технику детского психоанализа. – Одесса, 1927.
9) Блейлер Е. Аутистическое мышление. – Одесса, 1927.
10) Шильдер П. Очерк психиатрии на психоаналитической основе / Пер. Я.М. Когана. – Одесса, 1928.
11) Одиер Ш. Эдиповский комплекс и его влияние на характер, здоровье и жизнь. Психоаналитический этюд / Под ред. зав. психоаналитическим Отд. Киевского Психоневрологич. Ин-та приват-доцента И.А. Залкинда. – Киев, 1928.
12) Блейлер Э. Аффективность, внушаемость и паранойя. – Одесса, 1929.
Работы украинских психоаналитиков и ученых:
1) Дрознес Л.Я. Задачи медицины в борьбе с современной нервозностью. – Одесса, 1907.
2) Вульф М. О психоаналитическом методе лечения (Теория Freud’а) // Терапевтическое обозрение (Одесса). – 1909. – № 7. – С.159-168.
3) Гейманович А.И. О психоаналитическом методе лечения неврозов (по Freud’у) // Харьковский медицинский журнал. – 1910. – № 6. – С. 44-56.
4) Вульф М.В. Критический обзор немецкой психоаналитической литературы за 1909 г. // Психотерапия. – 1911. – № 4-5. – С.22-31.
5) Лихницкий В.Н. Психотерапия и психоанализ. – Одесса, 1912.
6) Бирштейн И.А. (Одесса) Сон В.М. Гаршина: Психоневрологический этюд к вопросу о самоубийстве // Психотерапия. – 1913. – № 4. – С.221-234.
7) Балей С. З психольогії творчості Шевченка. – Львів, 1916.
8) Рыжков В. Психоанализ как система воспитания // Путь просвещения (Харьков). – 1922. – № 6. – С.196-218.
9) Берглер Е. Психоаналіз. Суть та значення науки проф. З. Фрейда // Червоний шлях (Харків). – 1923. – № 6-7. – С.119-135.
10) Малис Г. Психоанализ коммунизма / Предисловие К.И. Платонова. – Харьков, 1924.
11) Юринец В. Фрейдизм и марксизм // Под знаменем марксизма – 1924. – № 8-9. – С.51-93.
12) Вульф М. К психоанализу кокетства // Современная психоневрология (Киев). – 1925. – № 3-4. – С. 33-43.
13) Гаккебуш В.М. К критике современного применения психоаналитического метода лечения // Современная психоневрология (Киев). – 1925. – № 8. – С.89-96.
14) Научные собрания врачей психиатрической клиники и сотрудников психологической лаборатории в Одессе // Современная психоневрология (Киев). – 1925. – № 6-7.
15) Ярошевський К. Психоаналіз та його місце в сучасній психології // Життя й революція (Київ). – 1925. – № 6-7. – С.77-81.
16) Вульф М. Памяти доктора К. Абрагама // Современная психоневрология (Киев). – 1926. – Т. 2. – № 2. – С.218-222.
17) Вульф М. Открытое письмо редактору // Современная психоневрология. – 1926. – Т. 2. – № 3. – С.354-359.
18) Гаккебуш В.М. Ответ председателю российского психоаналитического Общества д-ру М.В. Вульфу // Современная психоневрология. – 1926. – Т. 2. – № 3. – С.359-360.
19) Вульф М.В. Фантазия и реальность в психике ребенка. – Одесса, 1926. (Доклад в РПО, Москва.)
20) Гаевський С. Фрейдизм у літературознавстві // Життя й революція (Київ). – 1926. – № 10. – С. 70-75.
21) Губер-Гриц Д.С. Гипноз как психоаналитический метод в рефлексологическом освещении // Современная психоневрология (Киев). – 1926. – Т. 2. – № 3. – С.311-323.
22) Коган Я.М. Отождествление и его роль в художественном творчестве. – Одесса, 1926.
23) Халецкий А.М. (Одесса) Психоанализ личности и творчества Шевченко // Современная психоневрология (Киев). – 1926. – Т. 2. – № 3.
24) Перлін М. Фрейдизм і марксизм // Життя й революція (Київ). – 1926. – № 4. – С.108-113; № 6. – С.80-87.
25) Коган Я.М. Ассоциативный эксперимент в применении к изучению личности преступника // Сб. Изучение преступности и пенитенциарная практика. Вып. 1. – Одесса, 1927. – С.40-54.
26) Коган Я.М. Про деякі паралелі лібідинозного розвитку в філогенезі та онтогенезі // Етнографічний вісник (Київ). – 1927. – Кн. 5. – С.202-215.
27) Перлін Е. Знов про фройдизм та мистецтсво // Життя й революція (Київ). – 1927. – № 9. – С.287-294.
28) Підмогильний В. Іван Левицький-Нечуй: Спроба психоаналізи творчости // Життя й революція (Київ). – 1927. – № 9. – С.295-303.
29) Смирнов Д.А. Общая педология. – Днепропетровск, 1927.
30) Халецкий А.М. К вопросу о сексуальной символике бреда душевнобольных // Современная психоневрология (Киев). – 1927. – № 2. – С.133-139.
31) Коган Я.М. О татуировке у преступников / Сб. Изучение преступности и пенитенциарная практика. Вып. 2. – Одесса, 1928, с.53-112.
32) Халецкий А.М. К психологии хулиганства // Сб. Изучение преступности и пенитенциарная практика. Вып. 2. – Одесса, 1928, с.5-28.
33) Аптер И.М. Сексуальные неврозы и их терапия. – Харьков, 1929.
34) Вульф М.В. Психология детских капризов. – Одесса, 1929. (Тема заседаний МПО зимой 1923-1924 гг.)
35) Малис Г.Ю. Пути психологии. – Л., 1929.
36) Юринець В. Фройдизм та марксизм // Філософсько-соціологічні нариси. – Харків, 1930.
37) Коган Я.М. О проявлении Эдипового комплекса в шизофрении // Юбилейный сборник, посвященный 35-летию Одесской психиатрической больницы. – Одесса, 1935, с.1-10.
38) Коган Я.М. О структуре парафренических заболеваний. – Одесса, 1941.