Любовь и ненависть в революционном бессознательном. Майкл Растин

Доклад для конференции «Революционное бессознательное», организованной кафедрой психоанализа Эссекского университета 9 ноября 2012 года

 

Любовь и ненависть в революционном бессознательном

 

Майкл Растин

 

Бессознательное это часть психики, в которой, как считается, не существует пределов ни времени, ни пространства, ни логики. Однако это котел желаний, способных, вскипая, перерастать в страстное действие в определенных обстоятельствах. Вслед за Фрейдом мы можем сказать, что эти страсти и желания бывают двух различных типов. Первый подчиняется удовольствию и любви, второй — ненависти и боли. Согласно Зигмунду Фрейду с его моделью психики, разделенной между инстинктами любви и смерти, и согласно Мелани Кляйн, которая сформулировала, что эта борьба ведется между эмоциями любви и ненависти, эти противоположные страсти находятся в постоянном конфликте за доминирование.

Мы можем предположить, что революционное бессознательное, — иначе говоря, часть бессознательной психики, мобилизованная в условиях угнетения или застоя, чтобы бросить воинственный вызов внешним реалиям, — подобным же образом разделено в своих ориентациях и желаниях. Главные внешние реалии такого рода, которые я буду сегодня рассматривать, — это реалии политические: поведение правительств, государств и экономических систем. Но революционные импульсы также направляются более локальным или частичным образом. Мы говорим о революциях в искусстве («модернизм»), в науке и технологии («промышленная революция») и в сексуальной жизни («сексуальная революция»). Кажется вероятным, что эти различные манифестации примерно одинаково связаны с бессознательными желаниями. Они появляются вслед за крахом вытеснения или застоя.

Конечно, есть теоретические проблемы в том, что мы говорим о бессознательном в этих политических и культурных сферах, тогда как понятие бессознательного было полезным в первую очередь в контексте клинического психоанализа. В этом смысле термин «революционное бессознательное» был неожиданным. Но давайте пока отложим в сторону эти теоретические вопросы.[1]

Дуалистический и конфликтный аспект бессознательной психической жизни проливает свет на то, что мы довольно болезненно научились понимать как дуалистическую и конфликтную жизнь политических революций. Революции часто мотивированы сильными надеждами и верой в возможности трансформации, разделяемыми широкими слоями населения зачастую вследствие очень быстрых передач чувства (о такого рода процессах Делез писал в терминах «квантовых потоков», «линий бегства» и «детерриториализации»). Источники этих устремлений зачастую — в наиболее ценимых аспектах нынешних экзистенций, а также тех, которые люди помнят или воображают. В революционной психике они проецируются в будущее как допускающие реализацию, если только можно устранить или разрушить репрессивные или дурацкие препятствия переменам.

Революции в прошлом включали в себя переживания и чувства радости и возбуждения, великие высвобождения энергии и творчества, когда удавалось оттеснить силы подавления или безразличия. Вот как Уильям Вордсворт вспоминает первые дни Французской революции:

«В этот час

Всеобщего броженья даже те,

Что были нрава тихого, впадали

В какой-то раж, и яростные споры —

Едва ли не до драки — разгорались

Почти что в каждом доме. Мне казалось:

Сама земля горит».

(«Прелюдия», IX, 161-7, версия 1850 года)

И:

«О, радость и надежда — эти два

Помощника великих! А любовью,

А юностью как были мы сильны!

Блажен, кто жил в подобный миг рассвета!

Все затхлое, отжившее, тупое

В устоях и законах слишком диким

Казалось в очарованной стране».[2]

(«Прелюдия, 102-12, версия 1850 года)

А вот что пишет Джордж Оруэлл о Каталонии в 1936 году:

«Я приехал в Испанию с неопределенными планами писать газетные корреспонденции, но почти сразу же записался в ополчение, ибо в то время и в той атмосфере такой шаг казался единственно правильным.

Фактическая власть в Каталонии по-прежнему принадлежала анархистам, революция все еще была на подъеме. Тому, кто находился здесь с самого начала, могло показаться, что в декабре или январе революционный период уже близился к концу. Но для человека, явившегося сюда прямо из Англии, Барселона представлялась городом необычным и захватывающим. Я впервые находился в городе, власть в котором перешла в руки рабочих. Почти все здания были захвачены рабочими и украшены красными знаменами либо красно-черными флагами анархистов, на всех стенах были намалеваны серп и молот и названия революционных партий; почти все церкви были разорены, а изображения святых брошены в огонь. То и дело встречались рабочие бригады, занимавшиеся систематическим сносом церквей. На всех магазинах и кафе были вывешены надписи, извещавшие, что предприятие обобществлено, даже чистильщики сапог, покрасившие свои ящики в красно-черный цвет, стали общественной собственностью. Официанты и продавцы глядели клиентам прямо в лицо и обращались с ними как с равными, подобострастные и даже почтительные формы обращения временно исчезли из обихода. Никто не говорил больше «сеньор» или «дон», не говорили даже «вы», — все обращались друг к другу «товарищ» либо «ты» и вместо «Buenos dias» говорили «Salud!»

Чаевые были запрещены законом. Сразу же по приезде я получил первый урок — заведующий гостиницей отчитал меня за попытку дать на чай лифтеру. Реквизированы были и частные автомобили, а трамваи, такси и большая часть других видов транспорта были покрашены в красно-черный цвет. Повсюду бросались в глаза революционные плакаты, пылавшие на стенах яркими красками — красной и синей, немногие сохранившиеся рекламные объявления казались рядом с плакатами всего лишь грязными пятнами. Толпы народа, текшие во всех направлениях, заполняли центральную улицу города — Рамблас, из громкоговорителей до поздней ночи гремели революционные песни. Но удивительнее всего был облик самой толпы. Глядя на одежду, можно было подумать, что в городе не осталось состоятельных людей. К «прилично» одетым можно было причислить лишь немногих женщин и иностранцев, — почти все без исключения ходили в рабочем платье, в синих комбинезонах или в одном из вариантов формы народного ополчения. Это было непривычно и волновало. Многое из того, что я видел, было мне непонятно и кое в чем даже не нравилось, но я сразу же понял, что за это стоит бороться».[3]

Взрыв эйфории также происходил в 1968 и 1969 годах в Париже и других городах, когда многое, что раньше не представляли и о чем не думали, теперь казалось возможным. А самым напряженным моментом 1968 года в Британии, наверное, была демонстрация против войны во Вьетнаме 27 марта, с маршем к американскому посольству на Гроувнер-сквер, что закончился насилием.

Мы знаем, что у всех этих революций был и негативный аспект. И Вордсворт, и Оруэлл в процитированных выше произведениях далее описывают свое разочарование в том, что они затем наблюдали в этих двух революциях. Хотя в ранних фазах вызова «старым режимам», кажется, в жизни преобладали надежда и новые виды солидарности, реальность состоит в том, что традиционные порядки почти всегда сопротивляются устранению. Они сражаются за сохранение своей власти и привилегий, зачастую с большой жестокостью и свирепостью: в случае Франции, России и Испании — призывая внешнюю военную помощь. В дальнейших конфликтах ненависть, относительно незаметная в первых фазах борьбы, занимает гораздо больше места, что зачастую ведет к чрезвычайному насилию. Настроение революционной толпы меняется, когда ее топчут, в нее стреляют и из нее выдергивают и убивают людей. Мы видели, как нечто вроде такой «естественной смены» протестных движений происходило в некоторых эпизодах Арабской весны — с разными результатами в разных странах (Египте, Тунисе, Ливии, Бахрейне, Сирии).

Если борьба между революционерами и силами, защищающими статус-кво, становится тотальной, ставкой в которой будет само выживание тех или других, в ней возникают тревоги самого примитивного рода. Каждая сторона боится последствий возможного поражения, поскольку чувствует, что знает своего врага, и, возможно, поскольку опасается возмездия за ущерб, который сама нанесла. Виктор Серж[4] в своих «Воспоминаниях революционера» о гражданской войне, которая последовала за Большевистской революцией, описывает, как с каждой победой над Красной армией власть ЧК (революционной тайной полиции) становилась все большей и все более жестокой. Серж хотел, чтобы революция придерживалась стандартов гуманизма, но они разрушились, несмотря на его собственные усилия и, как он верил, добрые намерения лидеров большевиков.[5]

Как революционные, так и контрреволюционные силы в этой ситуации подчинились тому, что Мелани Кляйн назвала параноидно-шизоидной позицией, — душевному состоянию, в котором вся добродетель приписывается самости или своей стороне, а все зло — врагу. В этом душевном состоянии способность к рациональному мышлению и суждению подорвана. Реальность искажена, и черный миф пропаганды занимает ее место. Это обычная ситуация войны и особенно тотальной войны. В реальности революции, в том числе французская и большевистская, часто приходили к ситуации тотальной войны.

Это положение дел резко отличается от более «депрессивных» душевных состояний, которые могут преобладать на более оптимистичных ранних стадиях революционной борьбы. В этот момент люди воображают, что каждый или как минимум почти каждый получит пользу от радикальных перемен. Они все еще могут уважать принципы и институции, которые либо сохраняют традиционную ценность (например, сформировавшиеся судебные процедуры и гарантии), либо их признают из-за универсального применения (таковы, например, понятия прав человека), которое все еще может распространяться на противников и врагов.

Все три процитированных писателя, Вордсворт, Оруэлл и Серж, вначале оптимистично настроенные по отношению к революциям, которые они наблюдали и поддерживали, критически или трезво отнеслись к их позднейшим стадиям. Это произошло по-разному. Вордсворт выражал глубокое чувство утраты и разочарования. Они с Кольриджем погрузились в сельскую тихую жизнь, а затем стали консерваторами. Оруэлл возмущался и сердился, возлагая вину за провал революционного момента на некоторых агентов революции, коммунистов, которых он обвинял в предательстве ее ценностей. Затем Оруэлл нашел новые площадки для размещения как своих надежд и верности (что мы можем называть его либидинозным бессознательным), так и своих более негативных эмоций (своего деструктивного бессознательного). Это, с одной стороны, достоинства обычных английских людей, о которых он писал в своих патриотических, но также и социалистических произведениях военного времени, а с другой — зло тоталитарного подавления как нацистской, так и большевистской разновидности, изображенное в аллегорической форме в «Скотном дворе» и «1984». Виктор Серж изо всех сил старался придерживаться сбалансированного, хоть и трагического взгляда на свой опыт. Он остался преданным Большевистской революции, в то же время упорно описывая ее деградацию почти с самого начала к тому, что он изображает как тоталитарный кошмар.[6]

Свержение режима Апартеида в Южной Африке, тоже своего рода революция, следовало в определенном смысле по необычному пути в смысле диалектики своих депрессивных и параноидно-шизоидных элементов. Это объясняется тем, как был побежден режим Апартеида — при относительно контейнирующем процессе переговоров и компромиссе в условиях значительного насилия. Компромисс состоял в передаче политической власти черному большинству, тогда как экономические привилегии белого меньшинства сохранялись. Стоит отметить, что этот переход в первые годы выглядел просто чудом. Параноидно-шизоидный антагонизм и тревоги системы апартеида и массовые выступления против него привели не к насильственному свержению и катаклизму мести черных или разрушительной политике «выжженной земли» белых (хотя в какой-то момент такой результат казался вполне возможным) — но к ряду нерасовых и инклюзивных политик Манделы и его товарищей по Африканскому национальному конгрессу. Похоже, для того, чтобы ситуация смогла разрешиться мирно, произошло объединение двух культур универсализма: одной — Южно-Африканской коммунистической партии и другой — Англиканской церкви, возглавляемой архиепископом Туту. Комиссия правды и примирения старалась придать символическое выражение этому «депрессивному» результату посредством своей центральной идеи: если преступления прошлого будут публично признаны, антагонизм может рассеяться и станет возможным новое начало.

Это был, само собой разумеется, очень несовершенный процесс, однако он имел большое значение. Жертвы, откликнувшиеся на призыв Комиссии, казались менее психологически травмированными своим опытом, чем описанные ими преступники, и более способными к восстановлению. Ненависть и насилие, исключенные из формального политического процесса, продолжали проявляться в обществе в целом, например, в чрезвычайно высоком уровне насильственных преступлений. Более того, признание вопиющей несправедливости по отношению к большинству черного населения, обозначенное сменой политического режима, не переросло в быстрые перемены в экономической системе страны — с последствиями, которые недавно проявились в яростных спорах в горнодобывающей промышленности.

Славой Жижек предложил проницательный анализ паттерна революций против режимов государственного социализма Восточной Европы, который подходит также для других переходов подобного рода, например, того, что происходит в Египте. Он отметил, что движения, которые обеспечивают энергию и вдохновение для совершения революций, редко оказываются организациями, которые удерживают власть после смещения старых режимов. Самые смелые среди тех, кто сопротивляется подавлению, всегда в меньшинстве, и когда институциализируется некая форма репрезентативной политики, этим идеалистам может не хватить поддержки большинства. Жижек также отметил, в контексте восточно-европейских революций, в частности, амбивалентную роль западных либералов. Пока борьба против режима продолжается, идеалисты, ее возглавляющие, получают большую моральную поддержку капиталистического мира, отчасти как проективный суррогат идеализма, сегодня отсутствующего в его собственных практиках, но также потому, что приветствуется любая палка для битья врага либерализма. Но когда старый режим повергнут, идеалисты больше не представляют особой ценности для политиков Запада, и соображения реальной политики и экономической выгоды возвращают свою обычную приоритетность.

В Восточной Европе и особенно в России зачастую именно те люди, которые сохранили веру в латентные идеалы самого коммунизма, и возглавляли сопротивление его прогнившим авторитарным режимам. Значительные реформаторские движения существовали внутри этих систем, где правительства-реформаторы даже ненадолго пришли к власти в Венгрии в 1956 году и в Чехословакии в 1968 году, прежде чем их подавила советская интервенция. Горбачев был «коммунистом-реформатором». Он отказался поддерживать режим восточно-европейской системы посредством военной силы, от которой они стали зависеть, и добивался внутреннего обновления коммунистической системы посредством своей программы «гласности» — свободы слова и прозрачной подотчетности. И его либерализм, а также либерализм других восточно-европейских реформаторов с энтузиазмом приветствовали на Западе в годы кризиса этих режимов; однако Запад отказался поддержать ту эволюцию, к которой стремились эти реформаторы, и вместо этого содействовали полному распаду системы государственного социализма после 1989 года. Так что Буш, Коль и Тэтчер смогли достичь настоящей победы без единого выстрела.

Собственное чутье к парадоксам у Жижека, — его талант указывать на вещи, которые столь часто являются противоположностью тому, как их преподносят, — может быть результатом его личных близких контактов с этими противоположными системами. Он отмечает, что они обе основывают свою легитимность на идеалах, которые последовательно игнорируют и даже часто предают. Обе этих системы — настоящие эксперты в идеологическом лицемерии.

 

Современный кризис капитализма и «текучий модерн»

 

По-видимому, одним из побудительных мотивов для этого семинара стал тот кризис, который сейчас переживает сам западный капитализм. Он проявился в дефиците кредитов 2007-2008 года и в дальнейшем длительном экономическом спаде. Элементы этого кризиса включают в себя крайние затруднения, которые сейчас испытывает Европейский союз, особенно его «периферийные» южные страны; масштабное смещение экономической мощи в «новые развивающиеся экономики» Китая, Бразилии и так далее; и не в последнюю очередь — витающую над всей планетой угрозу климатической катастрофы с ее все более частыми предвестниками, такими как ураган Сэнди пару недель назад. Наверное, неплохо было бы с аналитической точки зрения поразмышлять о политических реалиях вместе с этими чрезвычайно проблемными явлениями наших дней.

Вопрос здесь такой: проясняет ли идея революционного бессознательного что-либо в этой ситуации, и если да, то что именно?

Один из подходов к этим вопросам может быть связан с предпринятыми Зигмунтом Бауманом пересмотром и современной переформулировкой аргументов Фрейда из «Недовольства культурой». Бауман указывает, что великий текст Фрейда описывал эпоху, когда в жизни преобладало вытеснение. «Цивилизация» была системой социальных и культурных практик, чья функция заключалась в сдерживании конфликтующих бессознательных желаний, исходящих от инстинктов как жизни, так и смерти. Это была непрочная система, недовольство которой в то время, когда Фрейд писал свою работу в 1929 году, было готово разорвать ее на куски. Мы можем добавить, что в 1920-х вытесняющие структуры, о которых писал Фрейд, уже начали распадаться под давлением демократии, революции, разного рода модернизмов и дезорганизации, вызванной войной. Распространение психоаналитических идей было и симптомом, и действующей силой в этом процессе раз-вытеснения (de-repression).

В потребительском обществе, которое Бауман называет «текучим модерном», преобладающие психо-социальные структуры очень отличаются от структур времени Фрейда. Тогда был избыток вытеснения, а теперь, возможно, — недостаток. В тогдашней ситуации бессознательным требованием было требование большей свободы; сейчас это требование большей безопасности. (Отсюда, как указывает Бауман, окружающие нас ритуалы проверок безопасности и оценок риска.) Тогда как раньше капитализм, посвященный накоплению, требовал воздержания и вытеснения желаний, капитализм, зависимый от массового потребления, требует бесконечной стимуляции желаний — полной противоположности воздержанию. Буйствующий дух индивидуализма и гедонизма ослабляет и расторгает социальные связи всех типов. Аргументы Баумана похожи на предложенные Гербертом Маркузе тезисы «поздней Франкфуртской школы» 1960-х, в которых тот также анализировал психологические последствия перехода от системы с преобладанием потребностей накопления капитала к системе, зависящей от стимуляции желаний.

В своей книге «Советский марксизм» Маркузе отметил сходство между пуританской культурой России в период насильственной индустриализации и ранним индустриальным обществом Запада. Маркузе описывал современную ситуацию как неподлинное освобождение, называя ее «репрессивной десублимацией». Он считал, что желания и стремления, оторванные от контекстов человеческих отношений, обеспечивают очень поверхностное удовлетворение и фактически могут вести к краху различий и разграничений между животворным и перверсивным. Описание Бауманом распада социальной солидарности и возникновения изгоев и кочевников как остаточного побочного продукта системы — это человеческие отходы, — придает дальнейшее значение критике Маркузе.

Недавно Бауман излагал свою аргументацию перед аудиторией, собранной Британским психоаналитическим обществом, уделяя особое внимание сексуальному вытеснению в этом контексте. Как так вышло, спрашивал он, что общество, некогда испытывавшее фобию касательно детской мастурбации и поощрявшее ее подавление родителями,[7] теперь зациклено на сексуальном растлении детей взрослыми и чрезвычайно беспокоится о том, чтобы удалять от детей опасных взрослых? (Эта озабоченность может достигать смехотворного размаха, например, когда требуют «полицейских проверок» всякого, кто собирается работать возле детей, даже если у этих людей безупречная профессиональная репутация за десятилетия такой работы.) Недавний инцидент с учителем математики, который отправился во Францию с пятнадцатилетней ученицей, а теперь разгорающийся скандал с Джимми Севилом и дальнейшие скандалы с детскими домами в Северном Уэльсе, — прекрасные свидетельства тому, насколько близко Бауман подошел к сути, появившиеся вскоре после его доклада. Бауман предположил, что более широким, латентным дефектом «тревоги растления» является торможение отношений между старшими и младшими поколениями. Следствием, по его мнению, стало то, что детей все больше оставляют самостоятельно воспитываться с компьютерами, смартфонами и социальными медиа как субститутами тесного контакта с родителями и другими взрослыми. Можно также отметить значимость банд как субститута более развивающих форм отношений. Я не могу сказать, насколько это точная картина преобладающих отношений между ребенком и родителем.

Несомненно, жизненная стадия ранней юности, — стадия жизни, связанная в основном с группами сверстников, между семьей происхождения и семьей воспроизводства, — стала чрезвычайно протяженной в нынешних поколениях. Похоже, на протяжении двух поколений она удлинилась от почти нулевого жизненного пространства до по крайней мере 10 лет, а то и неопределенного периода в некоторых случаях. Также верно, что в тех социальных институциях, — колледжей и университетов, стажировок и других путей к занятости, — чья функция состоит в установлении развивающего отношения со следующим поколением, способность выполнять эту роль ослабевает. «Молодежная безработица» — один из симптомов потенциально серьезного социального кризиса. В более экстремальном контексте, таком как африканские страны, опустошаемые гражданскими войнами и кровавыми погромами, разрыв между поколениями имеет следствием широкомасштабную вербовку в солдаты подростков и даже детей.

К слову, можно увидеть в работах этих непосредственных или косвенных наследников Франкфуртской школы социологов-фрейдистов скрытую ностальгию по формам традиционного авторитета, которые Фрейд считал само собой разумеющимися незыблемыми чертами своего мира, — несмотря на то, что эта школа стремилась понять вред, который они причиняли.

 

Обстоятельства современного инакомыслия

 

Кажется ясным, что современный кризис капитализма означает спад материальных ожиданий по крайней мере для населения зажиточного Запада по сравнению с периодом, который начался с «Нового курса», восстановления после Второй Мировой войны и последовавшей эрой потребительского капитализма. Похоже, процветание последнего десятка лет перед банковским кризисом 2007-8 годов отчасти было иллюзией, скрывающий глубинные подспудные проблемы. (Это не вполне справедливо, поскольку подлинный научно-технический прогресс, увеличивающий богатство, в это время не прекращался.) Эти проблемы включают в себя спад инноваций и производительности, сокращение рынка вследствие падения доходов в группах среднего и низкого дохода (один из аспектов расплаты за неравенство), «насыщение» потребительского спроса (на промышленные товары) и снижение уровней рождаемости на Западе. И есть большие проблемы, уже упомянутые, такие как надвигающаяся потеря Западом гегемонии в мире, нависающие проблемы климатических изменений, а также, наверное, перенаселения и нехватки ресурсов. Организаторы нашей конференции неявным образом поставили вопрос о том, следует ли ожидать революционной политической реакции на эти ситуации — или надеяться на нее.

Нужно провести различие между социальными условиями, в которых жизненные ожидания улучшаются, и теми, в которых они ухудшаются. В первом случае желания и надежды обычно растут, как и чувство свободы действия и больших возможностей. Революционный момент может кристаллизовать эти чувства и душевные состояния творческим образом, но обычно такие моменты возникают из предыдущего опыта, который уже породил надежду. Стоит отметить, что многие радикалы движения за гражданские права и 1968 года были относительно привилегированными детьми «Нового курса», требующими универсализации ценностей, которые они впитали в ходе своего относительно счастливого воспитания. Примерно так же революционеры 1789 года стремились реализовать идеалы, которые впервые были сформулированы во время Просвещения. Элементы репаративной вины часто являются элементами этой радикальной структуры чувствования, поскольку становится невыносимым, — особенно для тех, кто сохраняет верность своему скромному происхождению — что их счастливая судьба не распространяется на всех остальных. Ранний Вордсворт, воспевавший в своей поэзии достоинство простых деревенских людей, но будучи также привилегированным студентом Кембриджа с возможностью путешествовать во Францию и Италию, может в этом смысле быть предшественником современных радикалов.

Сравните это с опытом ухудшающихся условий жизни, снижающейся, а не растущей мобильности, когда ожидания уменьшаются. Вместо роста надежды и желания расползаются разочарование и депрессия. Центральный вопрос тогда не в том, как можно распространить новое удовольствие и удовлетворение и как охватить им других, но в том, как нам защитить то, что осталось, и кого винить в наших потерях и несчастьях. Переживанию роста ожиданий может сопутствовать то, что кляйнианцы называют депрессивным и репаративным душевными состояниями. Снижающиеся ожидания, наоборот, это инкубаторы параноидно-шизоидных состояний.

Самым крайним примером этого было возникновение нацизма — результат злокачественного сочетания национального поражения, унижения со стороны победителей, экономического краха и дезорганизации (дважды, поскольку за гиперинфляцией последовала широкомасштабная безработица) и горького и безудержного классового конфликта.[8] Нигде никогда не было более чистого случая параноидно-шизоидного душевного состояния с преобладанием иррациональных (и в конечном итоге психотических) фантазий расовой чистоты и нечистоты и с организацией всего общества на бесконечную войну против своих врагов. В этой системе нашло выражение определенного рода «революционное бессознательное». Революционные душевные состояния, руководимые ненавистью, — часто крайне правые революции — не следует исключать из этого обсуждения.

Возникновение в современной Греции косметически названной «Золотой зари», нео-нацистского формирования, которое считает иммигрантов ответственными за греческую катастрофу и набирает обороты, их атакуя, — точно как поступали нацисты с евреями в Германии до 1933 года, — напоминает нам, что этот призрак все еще бродит по Европе. Экономическая ситуация в других европейских странах, в частности, в Испании, но также потенциально в Италии и Португалии, возможно, близка к греческой, но пока что без столь же злобной политической реакции.

Революция имеет четкий смысл и действительно необходима в обществах, где режимы удерживают свою власть с помощью вооруженной силы и где они исключают возможность перемен мирным способом. В этих обстоятельствах, будь то авторитарное правительство или колониальное правление, правящая система должна быть смещена, и обычно силой, чтобы произошло развитие. В «демократических капиталистических» обществах ситуация другая, даже если их демократические практики в реальности могут оказаться довольно скомпрометированными, как, например, в Соединенных Штатах, где власть капитала и денег существенно влияет на демократическую систему. Система потребительского капитализма в последние десятилетия наловчилась обезвреживать или даже инкорпорировать любые политические устремления и энергии, которые могли бы бросить ей вызов.[9] Ее принципиальный исторический антагонист, индустриальный рабочий класс, резко сократился как часть населения и электората, отчасти вследствие масштабного переноса производственной экономики на другие континенты. Как бы то ни было, рабочий класс ассимилировался в культуру современного капитализма посредством универсализации потребительской культуры и посредством существенных мер защиты от худших опасностей рынка. У большинства населения Запада много десятилетий нет причины желать полного свержения его системы.

Но теперь мы можем захотеть спросить, какая может возникнуть политическая и культурная реакция, когда функционирование и перспектива этой системы начинают ухудшаться и ведут к разочарованию у большого числа людей? Кажется, незачем размышлять о «революции» в данный момент в любом общепринятом смысле этого слова. Но можно все же рассмотреть латентные желания и страхи, которое может вызывать этот обрыв общепринятых ожиданий при понимании, что в будущем все может быть не таким, каким было в недавнем прошлом. Может ли все-таки искать своего выражения некое «революционное бессознательное», о котором стоит подумать?

Мы можем идентифицировать несколько разных типов реакций на нынешний кризис. Один консервативный тип напоминает реакцию Бурбонов в 1780-х — реакцию тех элементов финансовой элиты, которые считали, что не сделали ничего плохого, почти разрушив капиталистическую экономику, и не видели особой нужды в переменах. Митт Ромни представлял эту позицию на американских президентских выборах в некоторой степени. Но этот взгляд вызывает сомнения даже в финансово привилегированных кругах.

Другое течение, исходящее также от правых, это воскрешенный национализм, что в Англии принимает форму враждебности к Европейскому союзу, к иммигрантам и чужакам в целом. Оно проявляется также по всей Европе. Эта зарождающаяся ксенофобская позиция, когда аутсайдеры считаются ответственными за теперешние невзгоды, характерна для ситуаций снижающихся ожиданий. Она содержит в себе некое магическое мышление или фантазию, которые не более способны вызвать улучшения, чем возвращения к национализму в 1930-х.

Летние бунты 2012-го в Лондоне — это реакция еще одного типа, исходящая от позиций на маргиналиях социального порядка. Жижек (опять же) отметил, что эти протесты, кажется, практически не имели причины — чистые разыгрывания консьюмеристского желания и деструкции, не реализующие никаких политических целей вообще. (Фактически, это не совсем точно, учитывая начало волнений из-за смерти от рук полиции черного из Тоттенема, но верно в отношении волнений в целом.) Эту реакцию можно рассматривать как симптом «текучего модерна» Баумана, в котором потребительские желания оказались отделенными от больших социальных значений. Протест таким образом принимает форму непредумышленного, импровизированного, блуждающего бунта, практически лишенного какого-то ни было последовательного чувства прошлого или будущего — настоящая работа бессознательного.[10]

Гораздо более последовательной и позитивной была реакция таких движений, как «Окьюпай», которые воспользовались случаем и устроили эффектный символический протест, опираясь на культуры и институции (такие как церковь), которые обычно остаются равнодушными к подобным проблемам. Хардт и Негри разработали аргументацию под влиянием делезовских понятий желания и его «линий бегства», гласящую, что современные протест может составлять и собирать «многообразия» (что когда-то назывались «массами»), минуя неуклюжее посредничество таких «старых институций», как политические партии. Такая мобилизация, как в ходе Арабской весны, показывает нам, что элементы мобильности и спонтанности, поддержанные технологиями социальных медиа, сейчас являются частью современной сцены сопротивления. Однако их артикуляция с более стойкими структурами и культурами затруднительна.

Еще один тип отклика на экономический кризис в Британии совсем недавно был представлен вмешательством лорда Хезелтайна, который в своем отчете, выполненном по поручению правительства, выступает в защиту возвращения экономической инициативы большим провинциальным городам Британии посредством передачи контроля над капиталовложениями от центрального государства муниципальным властям. Это, фактически, многолетние политическое кредо Хезелтайна как капиталиста «большого правительства». В этом он достиг ограниченного успеха своими вмешательствами в Ливерпуле и Лондонском Доклэндсе, но в целом его проект потерпел поражение. Хезелтайн удерживает в своем политическом воображении (можно сказать, в своем политическом бессознательном) память о великих провинциальных предпринимателях викторианской и эдвардианской Британии и их муниципальных советах, таких как советы Бирмингема и Манчестера. Но вместо этого мы видим триумф централизованного государства, чья власть сосредоточена в Лондоне, в тесной связи с финансовым капитализмом и без особого интереса к фактическому производству.

Реакция четвертого типа проявляет себя как защита — сегодня зачастую довольно усталая — того, что осталось от государства всеобщего благосостояния. То есть защита услуг, которые предоставляли — до нынешней тенденции к маркетизации — государственные служащие, в целом преданные этосу общественного служения. Продолжающаяся передача этих сервисов сочетаниям частных поставщиков, субсидируемых благотворительных фондов и квази-автономных агентов центрального государства нацелена на разложение этой «коллективистской» системы обеспечения и эгалитарных норм, которые ее поддерживают. Спроектированное будущее — это квази-частные службы, обслуживающие большинство, и остаток государственного обеспечения оскудевшего и иногда карательного рода, сохраненный для бедных. Упадок универсальной концепции государственных услуг начался с лейбористского правительства в конце 1970-х, когда Джеймс Каллагэн объявил нечаянным каламбуром, что «вечеринка окончена». С того момента одно правительство сменяло другое, но все это время шла война на истощение, и волны «реформ» одна за другой разбивали эти услуги. Среди прочего, ценой этой длительной борьбы стало неприятие творчества и инновации в данной сфере.[11]

Пятый отклик — это растущее число борцов за сбережение окружающей среды в ответ на планы правительства дать полную свободу застройщикам в сельской местности в стремлении к экономическому росту. Или борцов за сбережение городской среды, как те, что недавно в Тотнесе отвергали предложение завести в их город «Коста Кофе Хауз» (который бы конкурировал с магазинами местных владельцев), или таких людей, как в Кромере, которые возражали против запланированного супермаркета на окраине их города на том основании, что он обескровит центр города. И хотя эти случаи могут показаться консервативными по характеру, они тем не менее взывают к определенным сообществам ценностей в их противостоянии корпоративной власти.

Очевидно, что никакое из этих течений сопротивления и протеста ни в каком общепринятом смысле не является «революционным». Тем не менее во времена кризиса и обрыва прежних ожиданий открывается пространство для артикуляции различного воображаемого и различных возможностей. (Их гораздо больше, чем я успел назвать.)

Политический прорыв, произошедший в Британии в 1945-м вслед за мрачным опытом межвоенного периода и солидарностью во время Второй Мировой войны, сплотил, как писал Сэр Пол Эддисон в своей книге «Дорога к 1945-му», множество различных течений радикальных взглядов. И хотя это Лейбористская партия формировала правительства, которые провели реформы, не она в основном, согласно Эддисону, была их автором. Сейчас мы должны поощрять идеи альтернативного будущего, черпающие из всех доступных резервов бессознательного желания, и надеяться, что они перерастут в связную программу перемен.

 

В заключение     

 

Рон Бриттон показал, что и депрессивные, и параноидные душевные состояния необходимы для психологического развития. Он критиковал раннюю «кляйнианскую» точку зрения со склонностью к идеализации, иногда в морализаторском духе, «депрессивной позиции», на которой самость должна мотивировать репаративная забота о ее объектах. Эта цель несет с собой риск самодовольства. Если предполагается, что все «объекты» (обобщим идею объектных отношений), такие как культуры, традиции, окружающая среда, процедуры, авторитеты, ценятся такими, какие они есть, то как быть с их недостатками и возможностями, которые они исключают? Бриттон показал, что периодические нарушения в психике, исходящие «извне» или от «другого», с появляющимися в результате параноидно-шизоидными тревогами, являются силой для творчества и развития — так же, как источником риска. Он вывел алгебраическую формулу для описания этого — Ps-D … Psn+1-Dn+1 … и т. д., — по-новому трактуя кляйнианскую осцилляцию между параноидно-шизоидной и депрессивной позициями как такую, что в оптимальном случае принимает форму спирали развития.

В политическом смысле эта психологическая модель предполагает необходимость конфликта и антагонизма для того, чтобы происходили перемены. Вспомним, что У.Р. Бион писал о «катастрофическом изменении» — распаде устоявшихся структур веры или идеологии и столкновении с новыми возможностями, к которым это может привести, — как о творческом развитии. Следует осознавать риски, которыми сопровождается параноидно-шизоидное душевное состояние, и расщепление, а также деструктивность, к которым они могут вести, однако нам также не нужно слишком бояться конфликта.

Бриттон также подчеркивает ценность в психологическом развитии рефлективной «третьей позиции», что означает способность думать о диадических системах — взаимной зависимости или антагонизма — извне, снаружи. Бриттон рассматривает это в терминах эдипальной ситуации и признания отношений трех человек, которые требуются при этом от ребенка (и его родителей) в ходе развития. В основном его размышления на эти темы опираются на его опыт практикующего психотерапевта, но они приложимы и к обществу в целом. «Третья позиция» в культурном и политическом смысле требует символического контейнирования различий и конфликтов, например, посредством процедур переговоров и разрешения конфликтов, посредством медиа, старающихся представлять разные позиции, и исследований художников и ученых, которые могут осветить ситуации блокады и конфликта в новых ракурсах.[12]

Мы можем и должны быть более дерзкими в политической аргументации (почему, например, государственный сектор везде и всюду бичуют за его предполагаемые неудачи, тогда как британский в основном безуспешный частный сектор освобожден от общей критики?), в то же время продолжая стремиться к балансу и объективности в переговорах политической борьбы. Нам нужно проводить политику, которая признает ценность как «катастрофического изменения», так и репаративного контейнирования и уважения.

 

Перевод З. Баблояна.

Научная редакция И.Ю. Романова.

 

[1] Можно предположить, что другие психоаналитические традиции более благосклонно относятся к «революционному бессознательному», чем британская традиция объектных отношений. Например, «анти-психоаналитическая» «анти-Эдипальная» версия психоаналитических идей, разработанная Делезом и Гваттари, нашедшая свое квази-революционное приложение в работе Хардта и Негри. Или те лакановско-гегельянские позиции, которые занял Жижек, в некоторых своих трудах бескомпромиссно защищающий революционное насилие. Из моего выступления может быть понятно, почему британская психоаналитическая традиция придерживается другой тенденции. Эти психоаналитические различия, видимо, связаны с политическими и национальными контекстами их авторов. С моей точки зрения, защита Жижеком «божественного насилия» (Zizek, 2008) выглядит поддержкой параноидно-шизоидной позиции в чистейшем виде, — с вероятными деструктивными последствиями этого.

[2] Обе цитаты даны в переводе Татьяны Стамовой. — Прим. перев.

[3] Цитата из книги Оруэлла «Памяти Каталонии» дана в переводе В. Воронина с небольшими изменениями. — Прим. перев.

[4] Виктор Кибальчич, русский революционер и писатель, репрессированный, но выпущенный из СССР в 1936 году под давлением французских левых интеллектуалов. — Прим. перев.

[5] «Воспоминания» Сержа содержат более радикальную критику развития Русской революции, чем та, что исходит от многих ее левых критиков, тем более красноречивую, что он остался этой революции преданным и убежденным в искренности первого поколения ее вождей, особенно — Ленина. Серж показывает, что дегенерация революции началась почти с первых же ее дней, в 1920 году, как следствие чрезвычайного стресса Гражданской войны и отсталости России, что, как признавал сам Ленин, создавало огромные трудности для Революции. Серж считал, что централизованный авторитаризм большевиков и их решение опираться на деспотичный террор ЧК для устранения их критиков обрекли революцию на провал почти с самого начала. Ее трагедия, по мнению Сержа, началась гораздо раньше прихода Сталина к власти.

[6] Серж заявляет, что он первый писатель, использовавший термин «тоталитарный» в отношении Советской революции, опираясь на свой непосредственный опыт.

[7] Он признает, что источник этого наблюдения — труды Фуко.

[8] Ральф Дарендоф проницательно отметил, что буржуазная революция завершилась в Западной Германии только после поражения нацизма, последствием чего стало разрушение остаточной милитаризованной аристократии и смещение в Восточную Германию революционных формаций рабочего класса.

[9] Некоторые утверждали, что либертарианские импульсы 1968-го трансформировались в гедонистические удовольствия потребительской культуры, а не в новые политики.

[10] Судебная система наложила суровые наказания за то, что в других обстоятельствах рассматривалось бы как нетяжкое преступление против собственности, аргументируя это тем, что контекст бунта отягощает правонарушение. Но так же можно было утверждать, что психология поведения толпы должна стать основанием для смягчения, а не суровости, если речь идет лишь об обыкновенных кражах. Здесь сработало бессознательное судебной системы.

[11] В этих областях можно предвидеть прекрасный новый старт государства всеобщего благосостояния. Один пример — всеобщее социальное обеспечение детей младшего возраста, с новаторской программой «Уверенный старт» (Sure Start). Другой — необходимость устойчивой модели соцобеспечения пожилых. Это примеры «социального воображаемого», возрождающие традиции и ценности послевоенного государства всеобщего благосостояния Национальной службы здравоохранения, которые могут эффективно противостоять идеологии рыночно-ориентированного режима, сегодня терпящего неудачу.

[12] Одна из причин деструктивной поляризации американской политической культуры состоит в подкупе ее общественной сферы, и особенно в подкупе медиа, властью корпоративной собственности. Мы можем наблюдать напряженную борьбу, происходящую в Соединенных Штатах, между различными откликами на снижающиеся ожидания и угрозу упадка.