Франсуаза Бретт
Выступление на 6-м семинаре по Восточной Европе
21-24 сентября 1995 г. Констанца
Понятие о психическом травматизме
Травматизм – явление злободневное: каждый день масс-медиа подвергают нас его насилию – картинам войн, катастроф, террористических актов, которые мы таким образом переживаем как прямые свидетели. Но травматизм затрагивает нас гораздо серьезнее, когда ему подвергаемся мы сами или наши близкие. С другой стороны, будучи практиками, мы все чаще сталкиваемся с тем, что травматические состояния способны оживать, вызывая настоящие психические расстройства. При этих расстройствах ничто не может ни связаться словом, ни переработаться в представление, но неконтролируемые аффекты возникают с большой интенсивностью.
Травматизм нуждается в огромной работе по связыванию, это единственный способ избавиться от его влияния, и он заставляет нас, психоаналитиков, строить теории.
Выбор темы этого семинара лишний раз свидетельствует о такой потребности, причем к ней добавляется необходимость совместно размышлять, чтобы разделить и выдержать последствия развязывания и разрыва мысли, вызванных травматизмом.
Внезапное переживание драмы, которую невозможно отдалить на некоторое расстояние (да и нельзя эту работу проделать саму по себе), характеризует все травматические ситуации – начиная с тех, что выражаются в актуальных неврозах, военных неврозах или любых телесных повреждениях, следующих за нападением, или же в депрессивных состояниях, связанных с потерей. Травматизованный, который при этом оказывается во власти грубой реальности, испытывает ощущение конца света, уничтожения или неминуемой гибели и не может выйти из этого кошмара. В некотором смысле его паника, его тревога представляют собой воспоминание, так сказать, записанное в теле, но не выстроенное и без представления.
Это то, что Ференци называет «анаграмма» или «мнемический рубец». Такая травма может оставить за собой только опустошенные зоны. Тогда она, и в этом ее эпистемологический смысл, лишь рана, нанесенная снаружи. Но психоанализ не может удовлетвориться таким определением. И если уж травматизм снова стал злободневным вопросом по тем причинам, о которых мы только что упомянули, нам кажется важным вернуться к теориям, стоящим у истоков психоанализа – а именно к тем, что касаются травматизма.
Фрейд и травма
Известно, что Фрейд действительно отводил травме в первых своих работах, вслед за Шарко, определяющую роль в этиологии истерии, но также что он быстро перешел от идеи травматизма реального и физического – «старое понятие шока» – к травматизму психическому, делая акцент также не на реальности события, а на его представлении, переживаемом как «внутреннее чужеродное тело», источник возбуждения. В этом – радикальное отличие концепции Фрейда от теоретизирований того времени, важный эпистемологический скачок, закладывающий фундамент психоанализа.
Травматизм занимает, таким образом, первоначальное и важнейшее место в размышлениях Фрейда, который не перестает к нему возвращаться на всех этапах своего творчества. Если проследить логику его произведений, обнаруживаются три оси его интереса к понятию травмы. Две из них рассматривают ее в отношениях каузальности: соблазнительность объекта или его отсутствие, которые являются травмтичными, – третья же подходит к этому понятию с экономической точки зрения. Теории Фрейда о травматизме, как мы увидим, то смыкаются, то снова расходятся. Их перспективные различия соединяются в особенно ясном синтезе в 1939 году в «Моисее и монотеизме». Я хочу вам напомнить его основные идеи, прежде чем приступать к вопросу о нарциссическом травматизме.
От детского сексуального обольщения
к раннему материнскому соблазнению
Из историй детского сексуального соблазнения, рассказанных своими пациентками, Фрейд в 1895-97 гг. вывел теорию. Это теория травматизма в два приема (en deux temps), причем первое событие приобретает смысл и оказывает влияние только через долгое время после наступления половой зрелости, в связи со вторым событием, которое воскрешает его мнемические следы, стертые процессом вытеснения. Случай Эммы (1), пациентки Фрейда в 1895 году, остается метапсихологической моделью теории, особенно в ее временном аспекте, который является процессом последействия (apres-coup).
Эмма жалуется, что не может одна зайти в магазин. Она связывает эту фобию с воспоминанием, относящимся к 13-летнему возрасту. Зайдя в лавку, она заметила, что двое продавцов хохочут; охваченная паникой, она поспешно вышла с мыслью, что они смеялись над ее одеждой и что один из них ее сексуально завлекал. Процедура анализа пролила свет на другое воспоминание, до того вытесненное: в 8 лет она дважды заходила к бакалейщику, который начинал ее поглаживать.
В данном случае травматизм объясняется тем, что в пубертатном периоде сексуальное возбуждение придало ретроспективный смысл второму посещению лавки в 8 лет. Ведь заметим, что девочка вернулась еще раз купить конфет, несмотря на соблазнение взрослого, и тем самым поставила себя в положение жертвы этого соблазнения, но также и спровоцировала его. Однако, стыд, ощущение виновности и страх произвели травматический эффект лишь в более поздней сцене. Можно сказать, что эта пациентка – прекрасный пример построения невроза в два приема (en deux temps). Она хорошо иллюстрирует знаменитую формулу Фрейда: «Истерик страдает от смутных воспоминаний».
Но успехи самоанализа постепенно привели Фрейда к приданию большей важности понятиям бессознательных фантазмов и психической реальности, по сравнению с реальными фактами соблазнения. «Я больше не верю в мою невротику» (2), — писал он в письме Флиссу в сентябре 1897 г. В этот чрезвычайно плодотворный период самоанализа, приведший его к открытию Эдипа, Фрейд признается Флиссу в следующем письме, что его отец не играл никакой роли и что «прародительницей невроза была его старая кормилица, его «учительница сексуальности»» (3).
Несомненно, что с открытием детской сексуальности Фрейд не мог не обнаружить первые ее призывы в тех невинных, но при этом, бесспорно, возбуждающих заботах, которым подвергается тельце грудного младенца (4). Итак, на место отца (или образа отца, роль которого может играть брат, дядя и др.), который считается ответственным за детское соблазнение, приходит мать с ее ранним соблазнением, прототипом позднейших фантазмов такого типа. Так он приходит – за исключением случайных событий – ко всеобщему, к неизбежному, т.к. соблазнение, о котором сейчас идет речь, оказывается записанным во всяком первичном отношении.
Хотя для Фрейда обольщение как теория теряет интерес, он между тем не перестает утверждать реальность сцен обольщения и ее патогенное значение. Даже если фантазматическая теория обгоняет травматическую теорию неврозов, кажется, что он никогда не решится увидеть в фантазме простое проявление сексуальной жизни ребенка. Он будет искать то, что в реальности послужило ему основанием. Анализ «Человека с волками» (Фрейд, 1918) показывает, что автор непрерывно ищет признаки реальных первичных сцен. Тем не менее, именно в вопросе реальности или нереальности сцен обольщения возникнут серьезные расхождения между Фрейдом и Ференци. Последнего я уже упоминала здесь, но я бы хотела подчеркнуть вклад его работ, касающихся травматизма: перевод его произведений во Франции, несомненно, помог снова вызвать интерес к этой теме.
Экономическая точка зрения
Эта точка зрения абсолютно необходима для понимания травмы. Она присутствует с самого начала психоанализа, и Фрейд все время возвращается к неизбежному, несократимому количественному фактору. Действительно, уже в 1895 г. он предлагает две модели травматизма. Одна, ясно выраженная в истерии, связана с отсутствием разрядки, в то время как в другой, действующей в актуальных неврозах, разрядка имеет место, но в неподходящее время и в неподходящем месте, а также вне объекта. События 1914-1918 гг. остро поставят вопрос о психоанализе военных неврозов: тема, которая станет объектом доклада Ференци на 5-м международном конгрессе, проведенном в сентябре 1918 г. в Будапеште. Благодаря размышлениям об этой новой реалии, в 1920 г. (теоретический поворот для Фрейда), эта экономическая концепция снова вышла на передний план, одновременно усложнившись. Травматизм определяется теперь под энергетическим углом, как взламывание брони против возбуждения; он ассоциируется уже не со смутным воспоминанием, а с автоматизмом повторения.
Создает травматизм неспособность психического аппарата ликвидировать импульсный дополнительный груз. Из-за силы и внезапности травмы «Я» оказывается вынужденным связывать возбуждение «по ту сторону принципа удовольствия» (Фрейд, 1920). В этой статье Фрейд также задается вопросом о факторах, предрасполагающих к зарождению травматического невроза. Ведь, вполне возможно, он активизируется, если до того существовал конфликт в самом «Я»? Напротив, невроз не возникает, констатирует Фрейд, если есть реальная рана. Из этого можно заключить, что болезненная реакция – в проведенных таким образом границах – выполняет функцию брони против возбуждения, по сравнению со взламыванием, которое могло бы нанести более серьезный ущерб. Кроме того, те, кто каждый день работает в «Скорой помощи», знают: если пациент, вскоре после воздействия травматизма, в состоянии сам высказать его или, в крайнем случае, это сделает врач, накладывая слова на невыразимое, это сгладит психологические осложнения. По крайней мере, удастся не дать им организоваться в посттравматический синдром, клиника которого показывает, что он плохо поддается лечению, однажды установившись.
Травматический невроз характеризуется тем, что он соотносится с определенным событием, которое можно датировать и четко очертить. Оно разделяет «до» и «после» в истории пациента:
- «до», которое может отсылать к некоему мифическому времени, представленному как идеализированный потерянный рай;
- «после», описываемое как время смятения и расстройства. Довольно часто пациент сразу же представляет эту травматическую реальность как «непоправимое», за которое он будет цепляться, настоящий «рок» реального, перед которым психотерапевт чувствует себя беспомощным. У таких травматизованных клиническая картина, как уточняет Фрейд, близка к той, что наблюдается в истерии, но она к тому же шумная и связана с немалыми личными страданиями. Ипохондрическая озабоченность массово присутствует в проявлении травматического синдрома, как это видно в психиатрии или в клинике хроник болезни.
Вернемся к менее тяжелой клинике, свойственной пациентам, которые приходят на прием к психоаналитикам. Здесь доминируют более или менее сильные депрессивные элементы, но они не всегда осознаны; тогда о них свидетельствует сама деятельность по их отрицанию. Эти пациенты сталкивает нас с работой на износ механизмов истеризации, которая через болезнь действия объединяется с маниакальной защитой. Именно это заставляет меня сказать, что они находятся по эту сторону депрессии, поддающейся переработке, и по ту сторону истерии в силу грандиозного характера их патологии. Обычные защитные стратегии оказываются недостаточными, чтобы удержать вторгшийся прилив возбуждения, который угрожает целостности «Я». Этот количественный избыток настоятельно требует разрядки в повторных действиях. В них мы узнаем «травматофилический диатез», описанный Абрахамом (К. Абрахам, 1907).
Такое поведение, более или менее вредное для самих пациентов и для их окружения, столь же невыгодно и при анализе – для аналитической рамки, которая мнется и коверкается, иногда даже рискуя сломаться. Мы проводим немало времени в том, что можно было бы назвать «травматическим неврозом переноса», т.е. в повторении-перелистывании постоянно актуализируемого травматизма. Ставка в трудной работе с этими «травматизованными» пациентами – переход от этого смертоносного повторения к такому, в котором союз с Эросом позволяет добиться господства с помощью процесса символизации. Эти повторения, проделываемые в ходе терапии в пользу отношений переноса, постепенно сдвигаются, как бы по спирали, чтобы в конце концов привести к припоминанию и дать этой травматической истерии трансформироваться в истерию, которую я называю «доброкачественной», так как в ней становится возможной реорганизация ментальной деятельности с символьной эффективностью.
Повторяющиеся сны, так же, как и игровая деятельность или некоторые повторения в переносной ситуации, обнаруживают фиксацию на травме и в то же время потребность ее пустить в дело. Функция сновидения, хранителя сна и исполнителя желаний не выполняется в состоянии травматического невроза. Но эти кошмары нацелены на то, чтобы вывести наружу тревогу – сигнал предупреждения, который отсутствовал в момент удара взламывающей реальности. Необходимость пересказывать травматическое событие в малейших деталях, со страданием, иногда не лишенным мазохистского удовольствия, которую часто демонстрируют жертвы травматизма, выполняет ту же функцию, что и повторяющийся сон. Это попытка связать в расчлененном виде излишние напряжения, чтобы им противодействовать. Игра ребенка тоже служит и припоминанием, и повторением, и исправлением травматического как такового. Игра в больницу тому хороший пример: это активное переделывание пережитой ситуации. Таким образом, сценарий катушки, который Фрейд наблюдал у своего 18-месячного внука, дает представление о пассивном возвращении к травматизму, вызванному отсутствием матери. Это приводит нас к третьей фрейдовской концепции травматизма, относящейся к отсутствию объекта, как она вырисовывается в 1926 г. в «Торможении, симптоме и тревоге».
Проблематика отсутствия
Фрейд больше настаивает на том, что фундаментально определяет травму, т.е., на потере объекта, чем на экономическом резонансе травмы или на соблазнительности объекта. Он связывает Hilflosigkeit (бесопомощностью) с недоношенностью ребенка и с его полной зависимостью от объекта. Если последнего вдруг недостает, ребенок оказывается необеспеченным, лишенным прибежища, в состоянии напряжения, которое еще возрастает от того, что он испытывает потребность, которую должна удовлетворять его мать. Исчезновение матери – это первый и важнейший травматический опыт, каждый раз реактивный. При встрече с этой опасной прототипической ситуацией тревога, которая вначале была первичной автоматической реакцией, будет воспроизводиться как сигнал предупреждения. Она уже становится ожиданием, но также и смягченным повторением травмы. К тому же, нужно, чтобы ребенок осознал, что присутствие матери способно положить конец этому травматическому состоянию. Следовательно, понадобится большое количество успокоительных повторений, чтобы младенец научился отличать отдаление от долговременной потери и смог испытывать разлуку с матерью ностальгически, а не переживая катастрофу и отчаяние. Игра «куку – а вот и я!» способствует такому обучению. Она подготавливает и предвосхищает игру катушки, в которой ребенок при повторении переходит к символической функции: разыгрывая травматическое отсутствие, он им овладевает и таким образом от него отдаляется.
По поводу травматизма рождения, если Фрейд и признает его первоначальным, он оспаривает развитие этой теории Ранком и старается от него отмежеваться. Он утверждает, что все реальные переживания лишенности по-настоящему имеют силу в бессознательном, только если они могут проявляться впоследствии как первичные формы кастрации. Он настаивает на центральном месте комплекса кастрации, ведь тревога, связанная с ним, содержит, собирает и возобновляет все предыдущие тревоги лишения. Его структура иллюстрирует процесс последействия (apres-coup). Последний возникает при сочетании фантазма, связанного с услышанной угрозой кастрации, и увиденного, т.е., констатации различия полов, которое придает ему смысл. Комплекс кастрации, по существу, организуется как травматизм в два приема (en deux temps).
В «Очерке психоанализа» (1938) Фрейд без колебаний утверждает, когда идет речь о втором опыте – зрительном восприятии отсутствия пениса у девочки, – что маленький мальчик тогда подвергается » самому сильному травматизму за свою пока недолгую жизнь». Однако, этот травматизм весьма необходим для формирования «Сверх-Я», защитная функция которого по отношению к чувству нарциссической потери отныне будет налажена. Действительно, уж лучше сталкиваться с запретом, чем быть вынужденным переживать бессилие. Также в отношении подавленности «Я» угроза кастрации обещает, так сказать, ограничить наносимый ущерб, если ее рассматривать в метонимической связи: часть вместо целого. Можно также считать, что сценарий кастрации обладает метафорической функцией. Он становится организующим первоначальным фантазмом – в каком-то смысле, драмой для того, чтобы вообразить невообразимое первичных тревог, и в этом состоит его позитивное последействие. Итак, если «ужасное воздействие угрозы кастрации на зарождающуюся сексуальность», упомянутое Фрейдом, действительно вызывает тревогу, оно позволяет получить доступ к латентности и ее приобретениям. Значит, этот травматизм может оказаться благотворным из-за своего структурирующего действия. Кроме того, необходимо, чтобы фантазм воплотился в травматической реальности и чтоб она превратила его своим возбуждающим зарядом в невыносимую рану. Я имею в виду те непредвиденные ситуации, которые питают чувство страха и угрозы для жизни: бомбардировка, несчастный случай, болезнь, свидетелем которой, или, в худшем случае, жертвой стал субъект. Столкновение с такими видами травматизма в детстве вызывает ощущение неминуемого распада, нарушение телесной целостности, т.е., опыт, который не пройдет без последствий для формирования образа тела. Когда реальность захватывает фантазм, последний подвергается повторению. В таких условиях организация фантазма кастрации будет скомпрометирована: она не сможет построить для первоначальных тревог показательную структуру, которая бы помогала их переработке. Нельзя ли сказать, что «ужас кастрации» обрушивается на «Я», когда мощное и болезненное событие так сталкивает фантазм и реальность? В клинике мы можем наблюдать разные реакции на данный травматический опыт, пережитый без удаления в обработку какого бы то ни было фантазма:
- или пациент живет как кастрированный. Кастрация уже наступила, ее не нужно больше бояться, но она продолжает фантазматически оказывать свое влияние. Из этого следует состояние травматического поражения с мощным торможением, если только не срабатывает механизм превращения в противоположность. Тогда недостающее выставляется напоказ, иногда не без удовольствия, в фаллическом виде;
- или пациент чувствует постоянную угрозу им стать. Он ведет себя так, как пациенты, описанные Винникотом: они все время боятся «рухнуть» в связи с уже случившейся катастрофой. Все происходит так, как будто ситуация из-за своей травматической силы не смогла формироваться в цельное переживание. Мы имеем дело с травматизмом в поисках психического места. Пациент застывает во времени, предшествующем травме, во времени тревоги. Поэтому его поведение будет избегающим, или же, наоборот, он будет занимать контрафобическую позицию с мазохистской целью: чтоб его сбросили прямо в то, чего он боится;
- или фиксация на травме отсылает ко второму опыту (temps) кастрации, визуальному. Тогда пациент сохраняет повышенную чувствительность к малейшим признакам нехватки, причем эта чувствительность рискует стать главным импульсным началом. Есть опасность, что в таком случае восторжествует мазохистское решение, и влечение к повторному переживанию травмы станет постоянным: это травмофилия;
- или же ситуация нехватки, при вступлении в игру гомосексуального либидо, может вылиться в переживание нанесенного ущерба. Мазохистская позиция становится недостаточной, чтобы связать возбуждение, особенно если последствия этого травматизма, записанные в теле, постоянно о нем напоминают. Средством против ущерба, требующего признания и возмещения, может служить построение объясняющей теории, в данном случае параноической. Мы возварщаемся к клиническим констатациям Фрейда (1916) о характере некоторых пациентов, добивающихся исключительного статуса;
- или, наконец, комплекс кастрации гиперкомпенсируется в безудержном стремлении найти гиперактивность, приносящую успех, и в героическом поведении, иногда приводящем к полному истощению и всегда идущем в ущерб нуждам «Я». Эта деятельность тогда объединяется с системой фетишей в той мере, в какой отрицание нехватки выдвигается на первый план.
Столько же существует фигур, которые при встрече с этим травматизмом, образованным воплощением фантазма в реальности, указывают на мобилизованные защитные свойства. Мы узнаем торможение, избегание, превращение в противоположность, повторение, эротизацию, расслоение, отрицание и проекцию, которые сопровождают эти более или менее тяжелые декомпенсации. Каждая из них на свой лад выражает травматическое переживание, в то же время представляя собой попытку им овладеть.
В противоположность этим патологическим выходам, боязнь кастрации становится лучшей гарантией против риска травмы, поскольку она может играть роль сигнала тревоги. Вмешательство представлений, предваряющая функция которых не дает попасть в неблагоприятные условия, свидетельствует об интроекции матери, вестницы благоразумия. Травматическое воздействие, в данном случае, не помешало построению или поддержанию первоначального фантазма кастрации и его организующей функции.
Нарциссический травматизм
Концепция травматизма, сосредоточенная в основном на проблематике нарциссизма и времени его построения, отталкивалась от того значения, которое Фрейд придавал травматическим ситуациям, связанным с подавленностью и потерей – как объекта, так и части себя или чего-то наделенного такими свойствами. Многие современные авторы пришли к понятию нарциссического травматизма, которое не было прямо сформулировано у Фрейда. Если он и говорит о нарциссическом рубце, о фрустрации, об ущербе, из этого все же нельзя вывести идею нарциссической травмы. Но когда он уточняет (в «Моисее и монотеизме», 1939), по поводу травматических событий, что «речь идет о впечатлениях сексуального или агрессивного порядка, а также, конечно, о преждевременных ранах, нанесенных «Я», он употребляет выражение «нарциссические раны», равносильное данному по смыслу. Тем самым это понятие приобретает объем, о котором можно спорить, так как особый смысл, которым Фрейд наделял его в своих первых работах, теперь рискует исчезнуть. Тем не менее, проблемы, поставленные пациентами, нас к этому приводят: действительно, чаще всего именно ситуации покинутости, разрыва отношений заставляют их начать анализ. Настолько, что слово «травматизм» часто употребляется в смысле объектной или нарциссической потери, оплакать которую было невозможно: вопрос только в том, почему? Как же получается, что «Я» не выполняет своих связующих функций? Приходится себя спросить, какое же представление прошлого, переработанное давлением настоящего, могло бы придать смысл нынешнему травматическому состоянию, «объяснить» его? Или же, согласно теории последействия, какой же первый травматический опыт (temps) реактуализовался?
- возможно, это время (temps) первоначального, которое осталось в виде клина, если он смог записаться в каком-либо месте психики? Ведь подавленность не может оставить след иначе, чем в теле;
- возможно, это время (temps) инфантильного, которое поддерживается расколотым или сохранено процессами вторичного вытеснения?
Многие авторы из тех, кто интересовался нарциссизмом и его патологией, а также психоанализом детей и одержимых психозом, прямо или косвенно рассматривали этот вопрос.
Насколько я знаю, во Франции Бела Грюнберже ввел понятие нарциссической травмы, определяемое им как «обвал всего детского могущества». Согласно этому автору, нехватка нарциссического подтверждения на каждом этапе импульсного созревания ребенка оставляет «Я» необеспеченным. И правда, от рождения до проблематики кастрации ребенку приходится испытывать ощущение нехватки, потери, чувство собственной малости и полной зависимости, связанное с тем, что он недоношен. Отделиться от первоначального слияния, отказаться от иллюзии, что он единственный и всемогущий, пройти отнятие от груди и несоответствие желаний возможностям, столкнуться с непохожестью, с различиями между полами и поколениями: вот сколько переломных моментов в жизни ребенка могут стать травматическими. Поэтому так важно, чтобы ребенок попал в хорошую первичную среду. В работах Винникота подчеркиваются последствия этих потрясений. Нарциссический и объектный катексис ребенка может образовывать – то ли по недостатку, то ли по избытку, то ли по искажению (еще более токсичный) – «кумулятивный травматизм». Он создается последовательными и беспрестанными пробоинами в том защитном барьере, которым является мать. На мой взгляд, можно не без оснований считать это раннее переживание «преддействием» (avant-coup), в каком-то смысле потенциальным. Его травматизирующее воздействие зависит от опыта взаимодействия и интрапсихического опыта, на котором крепятся будущие травмы. Мы возвращаемся здесь к гипотезе Фрейда о существовании внутреннего конфликта, предрасполагающего к формированию травматического невроза. Самое обычное наблюдение позволяет отметить, что одни и те же причины не приводят к одинаковым результатам у разных индивидов. Каждый реагирует не только в зависимости от того, насколько неподготовленным и пассивным он был в момент события, но и исходя из своей собственной истории и того, что ее определило.
Психосоматические нарушения, расстройства поведения, состояние отстранения и тревоги – это тоже клинические проявления, которые могут свидетельствовать о нарушении деятельности «Я» и о травматической экономии. Развитие расслоений и механизмов двойного переворота, массивность контркатексисов напоминают об очень раннем применении защитных приемов, которые дорого обходятся, но без сомнения необходимы для психического выживания. Итак, с некоторыми пациентами нам приходится рассматривать возможность такого преддействия (avant-coup) – для них самих и часто для их неизвестного окружения, – которое могло иметь место во времена раннего детства, времена первоначального. Аналитическая работа иногда позволяет сделать предположение о старых рубцах, так как раны в переносной ситуации обновляются. Чаще всего боль, испытываемая пациентом, – не простое повторение, а раскрытие очень раннего травматизма, молчавшего до сих пор. Нередко повод для этого подает конец лечения: реакция подавленности, вызванная перспективой расставания, дает возможность предложить его выстроить. Пациент чувствует в настоящем и, кажется, впервые признает своим прошлое переживание, которое не могло психически оформиться как нечто цельное. Очевидно, что последующая травматическая реактивность будет зависеть от нарциссического фундамента и его прочности. Если последняя основывается главным образом на первичном обмене с матерью, то эдипова структура родителей и отношения в их паре, присутствие отца – и для ребенка, и в желании к матери – наверняка будут иметь последствия, которые могут усугубить или, наоборот, смягчить действие случайных и неизбежных ослаблений материнского катексиса.
Нарциссические травмы раннего детства больше включаются в историю субъекта, даже если последовательность фактов остается туманной. Время инфантильного, независимо от того, отсылает оно к какому-то событию (смерть кого-то из родных, телесные повреждения, резкое изменение положения в семье, несчастный случай и т.д.) или к какому-то моменту жизни ребенка (насилие над ним, расставание, материнская депрессия), будет определено – даже если и тут воспоминание о нем остается неточным или отсутствует из-за расслоения или вытеснения, следующих за травматическим шоком. На самом деле, опыт (temps) инфантильного, точно, как и опыт первоначального, может оставаться неосознанным, при этом имея патогенные последствия, которые выражаются в повторных действиях наших пациентов. Здесь также превратности переноса / контрпереноса помогают пониманию.
В клиническом плане отличить первоначальное время от времени инфантильного, исходя из нынешнего состояния пациента, не всегда возможно и, в итоге, не важно для переработки. Тем более, что травматизмы могут реактуализоваться в каждом из этих двух времен, вкладываясь один в другой. Ведь если даже есть всего одно преддействие (avant-coup) по определению, оно может иметь целую серию последействий, которые цепляются одно за другое. В лучшем случае, то последействие, что возникает в процессе лечения и порождает символизацию, наделяет их смыслом. Задачей анализа или, скорее, аналитика, будет его вызвать: прошлое утяжелило настоящее, но что касается этого настоящего, оно может проходить становление не только в повторении. Аналитик, таким образом, встречается с необходимостью вообразить травматизм и построить его теории:
- Теорию, которая дает пациенту возможность реконструкции: или истерическая – из нее он сможет сделать историю, где он будет автором, а не объектом воздействия; или параноическая – в ней он будет жертвой. В самых тяжелых случаях, которые больше относятся к психиатрии, пациент может из нее сделать бред, играющий антидепрессивную роль. Не менее известно, что признание и возмещение ущерба в форме компенсаций может помочь облегчить посттравматический синдром или избежать декомпенсации в виде мании преследования. В любом случае верно, что история, которую себе рассказывает пациент, имеет ценность для лечения – примерно, как сексуальные теории или семейный роман, – привнося смысл и связность туда, где представление отсутствовало.
- Теорию, которая станет травмолитиком для психотерапевта, когда ему придется увидеть и пережить жестокость, которую ему передаст травматизованный при отождествлении (особенно если установится «травматический невроз переноса»). Еще более необходимо ему будет прибегнуть к этой теории, если он столкнется с несуществованием, непониманием и бессилием – ощущения, которые в него вселяют некоторые пациенты.
Проследив эволюцию концепций травмы, мы увидели, что экономическая точка зрения здесь обеспечивает связь и преемственность. Также нам кажется, что травматизирующие события, рассказанные пациентами, могут пониматься и как оформление раннего травматического переживания, попытка связать и подчинить себе непредставимый количественный излишек. Иначе говоря, лучше уж травма, о которой человек помнит и может говорить, чем необходимость признать со стыдом и в одиночестве, что он испытал нехватку кого-то или чего-то… Эта немного вызывающая гипотеза нуждается в пояснении: для того, чтобы травматизм мог разыграться на внутренней сцене и в нескольких временах (en plusieurs temps), также необходимо, чтобы он не был ни слишком ранним, ни слишком сильным. В противном случае сила его удара рискует перевернуть все временные и пространственные ориентиры.
Несомненно, что поздние и представимые травмы будут ретроспективно сообщать свой смысл тем, что настигли «Я» в его плачевной неподготовленности, опрокинутым или уничтоженным и, следовательно, неспособным связать травматическое возбуждение. Травматизирующее воспоминание, выдвинутое вперед пациентом с первого сеанса, чтобы объяснить его невротические сложности, очень часто и подолгу будет выполнять функцию покрывающего травматизма в двойном смысле:
- того, на что будут проецироваться предшествующие травматические переживания, восстановленные и собранные таким образом;
- того, что позволяет одному травматизму всегда скрывать за собой другой.
Итак, от травмы к травме (причем анализ дает возможность их восстановить и переработать) в конце концов связывание берет верх над повторением. Придание смысла событиям, которые иначе остались бы неопределенными, помогает снова пустить в ход силу и эффективность представлений, застывших в травматических впечатлениях. Иногда понадобится, чтобы сам аналитик опознал и назвал травматизм, чтобы не повторилась изначальная ситуация отрицания. Действительно, пережитые события, которые были закрыты для обсуждения в семье, имели травматический эффект, тем более губительный, что ребенок мог говорить о них только ценой расщепления. Точно так же и непризнание взрослыми испытанного эмоционального переживания или, еще хуже, его дисквалификация, не прошли без вредных последствий для «Я», находящегося в становлении. Они заставили его расколоться, чтобы избежать путаницы. Но если мы учитываем реальность травматического факта, это все же не освобождает нас от дальнейшей переработки фантазматической деятельности, которую он порождает.
Вновь возникает проблема внутренней и внешней реальности, столько раз вызывавшая дебаты. Не рискует ли вопрос о нарциссическом травматизме сориентировать нас на гипотетическое подведение итогов пережиткам, скрытым в ранней истории пациента? И все же Фрейд говорит нам: «Будет безумием полагать, как делают некоторые, что можно заниматься психоанализом, не разыскивая события детского периода и не принимая их во внимание» (Фрейд, 1939). Те, кто отказывается прибегать к личной истории пациента, располагают источник психической каузальности в структуре конфликтов, не имея никакой зацепки в окружающей среде. Сегодня уже не представляется возможным удерживаться на этой позиции, ведь на самом деле психическая реальность не может возникнуть из ничего, если мы не впадаем в психологический идеализм. Но тем не менее даже при том, что невозможно избежать влияния реального, биологического «рока» и событийной истории, в психоанализе не стоит вопрос о том, чтобы свести травматизм к какой-то объективируемой истине.