Психоанализ восьмидесятых годов представляет собой сложную, изменчивую и очень живую дисциплину, которую можно рассматривать под разными углами – и это, соответственно, производит впечатление, что о нем сложно составить цельное представление. Отложив возможность подобного синтеза, в данной работе я займусь взаимосвязью между клиническими попытками и психоаналитическими теориями – в надежде, что этот путь приведет нас к проблемам, которые искренне интересуют аналитиков нашего времени.
Представляя свою точку зрения, неизбежно в ограниченной и фрагментарной форме, я хотел бы начать словами о том, что наше время испытывает сильное влияние 50-летней годовщины со дня смерти Фрейда. Я полагаю, что мы совсем недавно начали осознавать его отсутствие и утрату, которую оно влечет за собой, осознавать, что Фрейд больше не с нами.
Если окинуть взглядом развитие психоаналитической науки, то мы столкнемся с четко очерченными расходящимися течениями, возникновение которых совпадает с окончанием жизни Фрейда. До этого вследствие своего непревзойденного гения, огромного авторитета и (зачем отрицать это) некого рода теоретической жадности, создатель психоанализа сдерживал все течения, которые отступали от его позиции, а иногда отсекал их, начиная с самого рождения психоанализа, с его создания. Следует также признать, что психоанализ с самого начала пробивался среди противоречий и несовместимых теорий, даже когда Фрейд был единственным, кто был его сторонником и кто практиковал его; а теоретические и практические отличия, которые разъединяют и ведут к столкновениям среди психоаналитиков, существуют давно. Сначала теоретический конфликт возник внутри самого Фрейда или между ним и Брёйером, затем между Фрейдом и Флиссом, чтобы позднее продолжиться с Адлером, Штекелем и Юнгом. Впоследствии он повторился внутри Британского общества между Анной Фрейд и Мелани Кляйн, но к счастью это не привел к тому, чтобы одна из них покинула общество. Такие столкновения существовали всегда, однако с течением времени они стали более сдержанными и менее интенсивными, вплоть до того, что в наши дни в этой дисциплине противоположные тенденции уживаются вместе.
Следует понимать, насколько сложно нам признавать слабые места наших теорий и как тяжело осознавать, что принимая одну гипотезу, мы автоматически отказываемся от других, которые могут казаться более привлекательными, позднее мы пытаемся включить их в свое понимание ценою внутренней ясности и последовательности собственных рассуждений. Более того, этот недостаток, столь свойственный человеку, затронул также и Фрейда; поэтому неудивительно, что основные современные психоаналитические школы появились в середине тридцатых, в конце его плодотворной жизни.
Именно в это время на Конгрессе в Люцерне в 1934 году Мелани Кляйн прочитала свою первую работу, посвященную процессу скорби, в которой представила концепцию депрессивной позиции, составившую позднее основу ее собственной теории психоанализа. Это происходило в то же время, когда на Венской конференции по детскому анализу Анна Фрейд, более зрелая и влиятельная, чем кто либо, представила свой magnum opus[3] «Я и механизмы защиты» (Anna Freud (1936) Das Ich und die Abwehrmechanismen), оставившей неизгладимый отпечаток в нашей области.
В том же самом году на Международном конгрессе в Мариенбаде 31 июля Жак Лакан прочитал первую версию своего эссе о стадии зеркала, не появившегося своевременно (как он сам говорит) по вине автора, которое было представлено вновь в 1949 году на Международном Цюрихском конгрессе (собранном после долгого периода войны) и опубликовано в окончательной версии в Revue Fran?aise de Psychanalyse, откуда оно перешло в его книгу Ecrits (1966).
Незадолго до грозного Anschlus[4] 1938 года Хайнц Хартманн прочитал свое знаменитое эссе «Эго-психология и проблема адаптации» (Ich-Psychologie und Anpassungs-problem) в Венском психоаналитическом обществе (Wiener Psychoanalytische Vereinigung), которое было опубликовано на немецком языке в 1939 году в Международном журнале психоанализа (International Zeitschrift f?r Psychoanalyse) и в Имаго (Imago), и только после 1958 года было переведено на английский язык.
По моему мнению, несомненно, что (виртуальная) передача идей от их создателя привела к тому, что они разделились на группы теорий, и кажется естественным, что каждая школа по тем или иным причинам считала себя единственным аутентичным и неоспоримым продолжением Фрейда. Такое стойкое убеждение можно расценить, как отрицание их (безмерной) скорби, поскольку представители каждой из школ верили, что Фрейд живет в их собственных идеях.
Однако за последнее десятилетие мы пришли к осознанию теоретического сиротства, в котором оказались из-за финального молчания мастера, и покинули комфортное Verleugnung[5] убеждения, что можем заставить его говорить нашими собственными словами. Так же, с нами больше нет Хартманна и Рапопорта, Мелани Кляйн и Анны Фрейд, и других великих последователей, которые говорили с нами от его имени. Без сомнения, наиболее энергично, наиболее бескомпромиссно и, вероятно, наиболее трогательно такой позиции придерживался, по моему мнению, Лакан с его упорным призывом к возврату к Фрейду. Кстати, смерть Лакана запустила острый процесс скорби среди его последователей (а может быть и среди тех, кто ими не являлся), который до настоящего времени имеет все признаки процесса, который будет непросто проработать. Я хочу обратить внимание на скорбь по поводу смерти Фрейда, так как считаю, что мы вступаем в новую стадию, когда возможно обсуждать наши идеи, не прибегая к его авторитету.
Мне кажется, что с течением времени разногласия между разными школами стали более умеренными, и у меня складывается впечатление, что мыслители нашего времени более склоны уважать и мириться с идеями других и (не без боли!) учиться у них.
Безусловно, такое изменение является следствием множества факторов, а не только смерти Фрейда и последовавшей за ней скорби; тем не менее, отличительной характеристикой десятилетия, в котором мы живем (и которое завершаем), является стремление сравнивать и противопоставлять теории в попытке найти единый базис психоанализа.
Поскольку страсти утратили свою силу, а опыт, получаемый психоаналитиками из других теорий и других сфер жизни, вырос, мы стали чувствовать себя менее склонными верить в то, что наши теории, психоанализ, который мы исповедуем (и не всегда практикуем) является единственным. Клинический феномен во всей своей сложности иногда пугает, и мы, забывая принцип множественного функционирования Уэльдера (Waelder, 1936), предпочитаем верить, что наша точка зрения единственно возможная. Однако наша повседневная практика с ее неудачами, сюрпризами и даже хорошими результатами учит нас относиться менее критично к чужим теориям, а к своим, наоборот, с большей строгостью.
Возросшее общение между психоаналитиками, ставшее более частым, благодаря конгрессам, путешествиям, научным обменам и личным контактам, показало, что языковые и культуральные различия преодолимы, невзирая на несхожесть наших теоретических взглядов, и что способ, с помощью которого мы подходим к клиническому материалу, сближает нас намного больше, чем мы ожидали. Этот факт привел многих психоаналитиков, от Джорджа Кляйна (George Klein, 1976) до Валлерстайна (Wallerstein, 1988), к утверждению, что существует только одна клиническая теория, общая для всех, и ряд уникальных метапсихологических теорий, по поводу которых мы спорим. Это не соответствует моему пониманию: я полагаю, что эти утверждения в большей мере касаются метапсихологии Фрейда 1915 года и того, как скрупулезно она была перенесена в американский психоанализ Хартманном и Рапопортом. По моему мнению, теории Лакана, Винникотта, Кохута и Кляйн, собственно говоря, не являются метапсихологическими: это просто психоаналитические теории, поскольку они не поддерживают представление о том, что психоанализ должен объяснять все клинические явления с тройственной топографической, динамической и экономической перспективы. Строго говоря, даже структурная теория Фрейда не является метапсихологией, несмотря на то, что Рапопорт и Гилл (Rapaport and Gill, 1959) (подобно Фрейду в 1923 году) называли топографическую точку зрения структурной и добавили две новые точки зрения: генетическую и адаптивную. В любом случае, все эти тонкости лишь указывают на семантические, терминологические предпочтения; стоит также отметить, что, следуя старой традиции нашей профессии, многие авторы называют «метапсихологией» теории высокого уровня, не принимая во внимание, оперируют ли они тремя перспективами (Фрейд, 1915) или, еще меньше, лежат ли они «по ту сторону» психического феномена.
Вопреки тому пониманию, что намного легче прийти к общему мнению, разговаривая о теориях с низким уровнем абстракции (клинические теории), чем обсуждая более абстрактные идеи (метапсихология), я думаю, что существуют теоретические допущения и практические модальности, которые объединяют нас не меньше, а то и больше чем вышеупомянутые категории. Со схоластической (doctrinaire) точки зрения все психоаналитики придерживаются гипотезы о бессознательном, и я уверен, что практически все также признают существование детской сексуальности и Эдипова комплекса. Фэйрберн (Fairburn, 1941, 1944) и Кохут (Kohut, 1971, 1977) могут полагать, что детская сексуальность и Эдипов комплекс возникают в результате неудовлетворительных отношений с одним из родителей в раннем детстве, однако и они не сомневаются в факте существования этих феноменов. Понятие конфликта и защитных механизмов, воздвигнутых против тревоги, также является частью общего для всех психоаналитиков наследия, даже, несмотря на то, что Кохут отказывается от теории конфликта в пользу теории задержки развития (delovepment arrest), а Винникотт (Winnicott, 1945) полагает, что в раннем эмоциональном развитии существует начальный момент неинтегрированности, когда нет конфликтов.
К тому же имеется несколько принципов клинической практики, которые мы разделяем, такие как уважение ко всему, что пациент говорит и чувствует, что приводит нас к отказу от любых попыток убеждения или переубеждения наших пациентов. Все аналитики верят, что их задача заключается в сообщении анализируемому информации о том, что он игнорирует о себе самом, в том, чтобы сделать бессознательное сознательным, и все мы считаем, что чем лучше он будет осведомлен о своих проблемах, тем легче ему будет преодолеть конфликты, избавиться от симптомов и торможений и достичь большей интеграции, создать свою более гармоничную систему ценностей. Такая попытка действовать per via di levare[6] (Freud, 1905a), покончив, насколько это возможно, с внушением, подразумевает, что если мы предложим анализируемому достоверные данные о происходящем, он найдет свой путь. Мы можем считать, что внутри человека заключено постоянное желание обманываться, или подобно Фрейду переполняться скепсисом, будучи убежденными в малом стремлении человека к правде; и тем не менее, все мы верим (как и Фрейд), что голос разума, хоть и слабый, в конце концов, победит; и мы знаем, что нашей задачей является устранение сопротивления, блокирующего путь к правде, не допуская навязывания последней кому-либо. Мы все признаем, что искомая истина находится не в нас, а в анализируемом, поскольку принадлежит только ему и, в сущности, является тем, что мы называем психической реальностью. В той мере, в какой психоанализ исследует эту психическую реальность, которую также можно назвать бессознательной фантазией, фантомом (phantom), исторической правдой или желанием, его с достоверностью можно определить как научную форму знаний. Вот почему, начиная с Фрейда, многие авторы, такие как Ханна Сигал (Hanna Segal, 1962) и Канестри (Canestri, 1982), подчеркивают важную связь между психоаналитической терапией и знанием (инсайтом).
Определяя особенности психоанализа, я только перечислил моменты, в точности совпадающие с тем, чему Фрейд (Freud, 1914) придавал особое значение, как сущности психоанализа, на пике своих разногласий с Адлером и Юнгом: переносу и сопротивлению. «Любая линия исследования, которая признает эти два факта и принимает их как отправную точку, имеет право называться психоанализом, даже если приведет к результатам, отличным от моих собственных» (p. 16). Эти ясные слова все так же значимы сегодня, как и в 1914 году, и неоспоримо признаются всеми психоаналитиками.
Также повсеместно признанным является фундаментальное правило лечения – правило свободных ассоциаций для пациента и его дополнение – правило свободно парящего внимания для аналитика, – которые соединяются в уникальном диалоге, где анализируемый и аналитик берут на себя четко определенные роли, от которых зависит лечение, и этот диалог сопровождается особым проявлением, переносом, в постоянной борьбе с сопротивлением.
Несмотря на то, что это можно понять как угодно (и в этом могут быть значительные расхождения), все мы аналитики работаем с теорией переноса и рассматриваем ее как основной инструмент своей работы. С другой стороны, мы спорим, и довольно ожесточенно, о том значении, которое мы вкладываем в это явление, о его природе и о том, каким образом мы должны обращаться с ним и его интерпретировать. Именно в этой области можно обнаружить больше всего различий между школами.
В своем прозорливом обращении на Международном конгрессе в Монреале 1987 Валлерстайн (Wallerstein) всесторонне обсуждает проблему единства и многообразия в психоанализе, задавая себе вопрос: существует один психоанализ или много? Он приходит к заключению, что общее основание психоанализа можно найти на уровне клинической теории, разделяемой всеми нами, что противоречия начинаются тогда, когда мы желаем пойти дальше и предложить особую концепцию психической жизни и ее происхождения. Когда мы уходим от клиники и погружаемся в объяснения на высочайшем уровне абстрагирования, мы оказываемся, по словам Валлерстайна, на неоднозначной территории метапсихологии, мы просто пользуемся метафорами, хотя и не всегда осознаем это. Сандлер и Сандлер (Sandler and Sandler, 1983, 1984) также уверены, опираясь на свою теорию о прошлом бессознательном и настоящим бессознательном, что глубокие интерпретации являются не более чем метафорами. Настоящее бессознательное воспринимаемо (perceived), прошлое бессознательное, по определению недоступное для сознания, постигаемо (conceived), так как это нечто, что мы просто реконструируем, исходя из своих теорий, но никогда не увидим – то, что, по сути, является неизменным.
Эти идеи чрезвычайно интересны и заслуживают тщательного изучения. Давайте начнем с замечания о том, что Валлерстайн, по его собственному замечанию, использует слово метафора в двух различных значениях. Если под метафорой понимаются символы, которые объясняют наблюдаемые факты, то все научные утверждения представляют собой метафоры, поскольку рассматривают реальные феномены не иначе как посредством мыслей и слов. Формула H2O символизирует особое соединение двух катионов водорода с одним анионом кислорода с формированием воды, точно также второй закон Ньютона F = ma выражает то, что сила является производной массы умноженной на ускорение; и едва ли надо говорить об известной формуле Эйнштейна E = mc2. Все эти формулы, несомненно, являются символами, однако существуют законы соответствия, которые связывают их с реальностью и определяют их информативное содержание, условия, при которых они справедливы.
Согласно такой всеохватывающей концепции метафоры, которая тождественна символу, мысли или слову, все научные теории, включая психоанализ, являются метафорами.
Тем не менее Валлерстайн использует слово метафора в более узком значении и аналогично Сандлерам полагает, что наши теоретические точки зрения «являются всего лишь выбранными нами объясняющими метафорами, эвристически полезными, предлагающими объяснения на языке наших изменчивых интеллектуальных ценностных убеждений, т. е. придающими смысл первичным клиническим данным, которые появляются в наших кабинетах, таким образом они относятся к царству настоящего бессознательного, в терминах Сандлера, или царству нашей клинической теории, в терминах Джорджа Кляйна» (Wallerstein, 1988, p. 16). Валлерстайн делает вывод, что большие общие теории психоанализа являются всего лишь нашими излюбленными метафорами.
Безусловно, интерпретация может содержать оба смысла, приписываемых Валлерстайном метафоре, которые, между прочим, соответствуют различаемому Джонсом (Jones, 1916) символизму в самом широком и в строгом смысле, однако это не значит, что каждая интерпретация глубокого материала представляет собой всего лишь метафору нашей научной теории. И наоборот, то, что мы, начиная со Стрэйчи (Strachey, 1934), называем мутационной интерпретацией, является именно интерпретацией, котрая объясняет психическую реальность, находящуюся в данный момент в бессознательном анализируемого. В узком значении этого термина мутационная интерпретация не является метафорой, несмотря на то, что в широком смысле она ею является, подобно всем научным теориям.
Иногда интерпретация имеет только эвристическую ценность в той мере, в какой она действует словно стимул для пробуждения ассоциаций и воспоминаний анализируемого; кроме того она обладают метафорической и моделирующей ценностью, когда предлагается как нечто сопоставимое с происходящим в психике анализируемого; однако она может пойти еще дальше и объяснить психическую реальность на глубоких уровнях бессознательного. По моему мнению, это ее главная функция – давать анализируемому информацию о том, что принадлежит ему, но пока еще ему недоступно, что для него бессознательно; именно это отличает интерпретацию от объяснения или чистой информации (Etchegoyen, 1986).
Я хотел бы сейчас рассмотреть интересный пример Кохута из 6-й главы его книги «Как лечит психоанализ?» (Kohut (1984) How Does Analysis Cure?), который Валлерстайн также упоминает в своем Монреальском докладе. Аналитик из Южной Америки, кляйниански ориентированная, сообщила своей пациентке в конце сеанса, что в ближайшем будущем она будет вынуждена отменить один час. На следующий день анализируемая была молчалива и замкнута, не откликалась на приглашение аналитика говорить. После этого аналитик сказала, что сделанное ею на прошлом сеансе объявление превратило ее из хорошей груди в плохую, и поскольку пациентка охвачена сильным гневом, она хочет разрушить эту плохую грудь, покусав ее, что вызвало оральное торможение речи.
Эта интерпретация (натянутая, по мнению Кохута) получила благоприятный отклик. Пациентка стала говорить более свободно и осознала, что у нее были напряжены мышцы челюсти с прошлого сеанса.
Кохут расценивает это как дикую интерпретацию, и полагает, что тоже самое аналитик могла бы сказать, используя типичную модель эго-психологии («вы восприняли вчерашнее объявление таким же образом, как воспринимали когда-то то, что ваша мать обычно закрывала дверь, чтобы спать с вашим отцом») или модель психологии самости для нарциссического пациента, например, сказав, что вчерашнее объявление подорвало ее самооценку, подобно тому, как это было, когда ее холодная и замкнутая мать уволила дружелюбную кухарку, которая разрешала пациентке помогать по кухне и хвалила ее работу.
С точки зрения Кохута, все эти три интерпретации следует считать дикими, поскольку они не основываются на ассоциациях пациентки и не берут начало с психической поверхности; тем не менее в любом из этих трех случаев пациентка почувствовала бы себя понятой, и именно это имеет значение.
Кохут, цитируя работу Гловера (Glover, 1931), посвященную неточным интерпретациям, склонен думать, что благоприятный отклик анализируемой был обусловлен тем, что послание было верным, но теория, сообщаемая им, дефектна[7]. На самом деле аналитик сказал ей: «Вас сильно расстроил тот факт, что один из сеансов будет отменен». Это простое послание, теплое и человечное, именно то, что анализируемая услышала, а Кохут, безусловно, приписал это эмпатии. Иными словами эмпатико-понимающий (empathic-comprehensive) аспект был верен, а объяснительная сторона совершена неверна.
Я согласен с Кохутом и Валлерстайном (использующим тот же пример) в том, что предложенные интерпретации являются дикими (Freud, 1910), если они принимают во внимание только теории аналитика. Молчание и отчужденность были общей сутью материала анализируемой. Однако существует еще один фактор, которому не придали значения: все три интерпретации безоговорочно совпадают в том, что трудность была обусловлена заявлением, сделанным в конце предыдущего сеанса. Эта контрпереносная мысль (Racker, 1968) может быть принята как указатель ad referendum[8] возможных ассоциаций пациентки.
Столкнувшись со столь очевидно скудным материалом, я бы высказал предположение, что пациентка чем-то расстроена и не может выразить это. Такая интерпретация очень близка к предложенной Кохутом, однако лучше соответствует материалу. Несмотря на то, что я также склонен считать, что первопричиной внезапного сопротивления является отмененный сеанс, оно может иметь отношение к чему-то совершенно другому, и даже если я буду прав, анализируемая может отрицать это. В любом случае упоминание о пропущенной сессии является ошибкой потому, что, если выразить это терминами классического психоанализа, Кохут вызывает то, что не находится на психической поверхности. Оценивая строго, интерпретацию великого аналитика из Чикаго также можно заклеймить как дикую.
По сути, дискуссия, предложенная Кохутом и подхваченная Валлерстайном, с этой [моей] интерпретации скорее только начинается, чем заканчивается ею. Если бы после интерпретации сопротивление молчащей пациентки ослабло, и она сказала бы, что не говорит потому, что с прошлого сеанса ощущает напряжение в мышцах челюсти, и сразу после этого добавила бы несколько «кусающих» слов об аналитике, то я без колебания проинтерпретировал бы в кляйнианской манере, что она восприняла вчерашнее объявление, как отлучение от груди, и отреагировала на это страхом и желанием кусать: сжимая свои челюсти и словами, которые тоже кусаются.
Если бы анализируемая сказала, что во время молчания думала о неприятном происшествии, которое имело место накануне ночью с ее пятилетней дочерью, которая захотела остаться в родительской спальне вместо того, чтобы идти спать в свою комнату, и в конце концов пациентке это надоело и она силой затащила дочь в кровать, и что она еще до этого была раздражена, поскольку по пути с сеанса поссорилась с водителем такси, который не хотел давать ей сдачу, я бы, не колеблясь, сказал, что через гнев на свою дочь она проинформировала меня о своей реакции на вчерашнее объявление о том, что я отменю сеанс. Вначале она разозлилась на водителя такси из-за того, что он не дал ей что-то (сдачу), а затем через дочку она выразила свою собственную детскую реакцию: она ощутила, что я – ее мать, с применением силы изгоняющая ее из своей спальни, чтобы спать вместе с ее отцом.
Наконец, я бы не отказался, подобно Кохуту, от интерпретирования, если бы анализируемая рассказала мне сон, повторяющий детскую травматическую ситуацию увольнения матерью доброжелательной кухарки. Если бы, например, в сновидении во время этого эпизода персонаж, олицетворяющий ее мать, появился бы на значительном расстоянии, то я добавил бы, что она считает, что мать была далека от ее детских переживаний и нужд. Чего бы я никогда не говорил, так это того, что она была холодной, отстраненной (неэмпатичной) матерью, поскольку интерпретация должна фокусироваться на анализируемом, а не на третьем участнике. На этот счет мое несогласие с Кохутом наиболее определенно.
Я хочу подчеркнуть, что эти три гипотетические интерпретации включают элементы высокоуровневых теорий (или метапсихологии), но, несмотря на это, не являются метафорическими, поскольку строго соответствуют материалу воображаемой сессии. Это глубокие интерпретации, так как они нацелены на бессознательный материал, и мутационные в той мере, в какой они направлены на то, чтобы показать сходство и различие, имеющееся между архаическим объектом и аналитиком.
С этого момента все различия между школами можно объяснить нашей теоретической узколобостью: как будто оральный конфликт с грудью, регуляция самооценки, Эдипов комплекс (первичная сцена) несовместимы друг с другом. Я наоборот убежден, что все три существуют в бессознательном каждого из нас, и считаю, что их следует интерпретировать тогда, когда материал пациента дает для этого основания. Если, следуя своим теоретическим предпочтениям, мы не делаем этого, то идем вразрез с правилом свободно парящего внимания из-за предвзятого мнения и, по всей вероятности, какого-то контрпереносного конфликта.
Я так долго говорил о примере Кохута потому, что считаю его хорошей отправной точкой для более широких размышлений. Интерпретация, основанная на теории высокого уровня (метапсихологии), может быть не более чем метафорой этой теории, и если она формулируется с игнорированием материала, она, по всей вероятности, будет дикой интерпретацией, интеллектуализацией. Интерпретации низкого уровня, как предложенная Кохутом («Вас сильно расстроил тот факт, что один из сеансов был отменен») или сделанная мной («Что-то происходит, из-за чего вам сложно говорить со мной»), как правило, не подвергаются риску оказаться дикими и их намного легче делать мастерски; но поскольку им не хватает глубины, они не способны в полной мере разрешить ситуацию, добраться до сути проблемы. Как сказал бы Лёвенштайн (Loewenstein, 1951), они являются подготовительными и делаются так, чтобы отклик анализируемого открывал дорогу для более глубокой интерпретации, которая станет мутационной. По мере продвижения в более глубокие слои бессознательного повышается риск того, что наши теоретические предпочтения уведут нас в сторону, но это необязательно фатально. Интерпретация, которая предполагает достигнуть мутационного эффекта, всегда скорее будет учитывать материал анализируемого и сообщение, исходящее из контрпереноса, а не теории аналитика. Как только мы прилипаем к своим теориям, забывая, о чем говорит материал, мы утрачиваем связь с анализируемым. В подлинной аналитической работе благодаря анализируемому мы постоянно переоткрываем наши теории, вместо того чтобы искать им подтверждения в том, что происходит на сеансе.
Это допущение ведет к изучению проверки интерпретации, что я недавно обсуждал в другой работе (Etchegoyen, 1989). Частая ошибка при рассмотрении проверки интерпретаций заключается в забывании о том, что на сеансе проверяется гипотеза о происходящем в психике анализируемого, а не психоаналитические теории – момент, на который также обращал внимание Эдельсон (Edelson, 1984). Тот факт, что я неверно интерпретирую Эдипов комплекс или интерпретирую его верно, но анализируемый не принимает мою интерпретацию, доказывает несостоятельность не Фрейда, а всего лишь моей интерпретации, которая в первом случае была неверной, а во втором вызвала сопротивление. Теории высокого уровня следует обсуждать внутри нашего научного сообщества, чтобы оценить их внутреннюю логичность и объяснительную ценность, в то же время рассматривая практические результаты, которые они приносят, но они не должны подразумеваться всякий раз, как мы предлагаем интерпретацию.
Я хотел бы предложить клиническую виньетку, чтобы проиллюстрировать свою точку зрения, а именно, что глубокая интерпретация может основываться на материале, и что ее можно проверить, как я утверждал в других работах (Etchegoyen, 1988, 1989).
Пациент, завершающий свой анализ, увидел сон о том, что он находится в тюремной камере с изогнутой стеной; почти автоматически я подумал о своей кабинете, расположенном в мансарде здания и имеющем изогнутую стену; однако ассоциации анализируемого имели отношение к важной сделке, которую он собирался заключить, а не к переносу. Если сделка состоится, то она значительно улучшит его материальное положение. Такая возможность наполняла пациента энтузиазмом, а также чувством вины в мой адрес. Он полагал (и справедливо!), что на этом деле заработает больше, чем мог бы я за несколько лет, и это казалось ему несправедливым, поскольку он был убежден, что его коммерческие достижения были следствием его развития в анализе. Из-за переживания вины он чувствовал себя словно вор, хотя он великолепно знал, что действует честно. В то же самое время предвосхищаемый желанный исход этой коммерческой сделки был для него еще одним знаком, что его анализ подходит к концу – не столько из-за материальной прибыли, которую он должен был вот-вот получить, сколько из-за того, что к своему удивлению он был в состоянии сохранять внутреннее спокойствие, нечто, что заставило его вспомнить стихотворение Редьярда Киплинга «Если» (Rudyard Kipling “If”): в отличие от других финансовых достижений, это не вызвало у него экзальтированности или чувства, что он владеет всем миром. Учитывая этот материал, в котором я не нашел подтверждения своей мимолетной контрпереносной мысли, моя интерпретация на этом сеансе сосредоточилась на его чувствах благодарности и вины, а также на его мысли, что анализ вскоре придет к завершению.
Несколько дней спустя у пациента возникла сильная тревога из-за перспективы окончания анализа. Он сомневался, все ли с ним в порядке, боялся, что обманывает себя и меня, он был убежден, что я отпускаю его преждевременно, и у него был сон о ком-то рожающем. Я проинтерпретировал, что для него конец анализа подобен тому, что я как будто рожаю его. Он принял эту интерпретацию как метафору завершения, т. е. в том смысле, в котором я и предлагал ее (как эвристическую модель).
После этого сеанса анализируемый вновь испытал острую тревогу и стал жаловаться на давления в груди, которое вызывало чувство нехватки дыхания. Он связал это также с окончанием лечения. Я сказал, что столкнувшись со страхом завершения анализа, он должен залезть внутрь меня, чтобы аннулировать это пугающее рождение; но в этом случае он становится узником и начинает задыхаться. Очевидно, эта интерпретация была предложена не как метафора, а как объяснение того, что происходит в настоящий момент, и, по моему мнению, теоретически говоря, она опиралась на теорию проективной идентификации (Klein, 1946); однако я не буду возражать против объяснения, сделанного со ссылкой на другую систему (возвращение в матку, травму рождения, фазу сепарации-индивидуации и т. д.). Все эти теории могут объяснить клинический материал, и следует получить больше клинических данных, чтобы выбрать, какая из них более соответствует данному случаю.
После моей интерпретации анализируемый рассмеялся на мгновение, а сразу же спросил за тем меня более рассудительно, подразумеваю ли я сон, приснившийся ему на прошлой неделе, где он был узником. На его вопрос, который в данном случае, на самом деле, был риторическим, не было дано прямого ответа; однако, возможно, здесь стоит упомянуть, что в тот момент, когда я интерпретировал, я не вспомнил этот сон или, если хотите, я вытеснил воспоминания о нем. Я просто ответил, что ассоциация с его сновидением является очень удачной, поскольку предлагает убедительное объяснение его страхам остаться узником внутри меня (клаустрофобии).
Анализируемый: Но в этом сновидении нет никакой связи с вашим телом. Это была комната, темница, и я хорошо помню, это была необычная тюремная камера, поскольку у нее была изогнутая стена, как в мансарде.
Аналитик: Как в этой мансарде. (Я указал на стену в ногах кушетки, которая была перед его глазами на протяжении 12 лет анализа.)
Анализируемый был потрясен и сказал, что он никогда не отдавал себе в этом отчета, и признал, что стена из его сновидения такая же, как одна из стен моего кабинета – та, которую он видел неоднократно. Немного погодя он очень спокойно заметил, что чувство стеснения в груди исчезло.
Примеры, подобные этому, часто встречающиеся в практике каждого аналитика, интересны тем, что показывают, как наша техника дает нам возможность достичь глубоких бессознательных слоев, которые иллюстрируют наши теории высокого уровня или метапсихологические теории, когда они спонтанно и неожиданно проявляются в материале анализируемого. Я постарался обратить внимание именно на то, что моя интерпретация подразумевала нечто большее, чем быть метафорой, и ассоциации анализируемого это подтвердили.
Следовательно, наша работа как аналитиков не заключается в незатейливом предложении эврестической модели так, что анализируемый смог сам обдумать свои проблемы, или в использовании наших любимых метафор в отношении материала. Это нечто большее: подразумевается помощь анализируемому в преодолении его сопротивления, чтобы в конце концов прийти к тому, о чем он действительно думает. Кроме моделей и метафор аналитическая работа, осуществляемая в полном смысле, per via di levare создает в психической реальности условия истинности. В этот момент интерпретация перестает быть фигурой речи и приобретает точное значение, идентичное по форме тому, что происходит в психике получателя.
В описанном мною случае этот тезис находит убедительное подтверждение, поскольку анализируемый видит себя во сне в камере с изогнутой стеной похожей на мансардную стену моего кабинета. Когда я интерпретировал, что он хочет забраться в мой живот, чтобы аннулировать окончание анализа, которое воспринимается как рождение, я ничего не помнил о его сне. Именно он завел о нем разговор, парадоксальным образом отрицая мою интерпретацию. «Нет, – сказал он, – это не имеет никакого отношения к вашему телу, это была тюремная камера со стеной, как в мансарде».
Короче говоря, полезно понимать, что в психоанализе, как и в любой другой науке, существуют теории, имеющие высокий уровень абстрагирования, и теории с низким уровнем, и что намного легче прийти к согласию в отношении последних. Однако не стоит пытаться разделить их, если только вы не готовы подвергнуться опасности превращения метапсихологии в чистую спекуляцию, оторванную от жизненного опыта, а наших клинических теорий – во взаимодействие, которое незаметно может соскользнуть в психотерапию, лишенную глубины и не учитывающую нашу фундаментальную гипотезу о бессознательном.
Вспоминая пример об отмененном сеансе, недостаточно признать, что изменение в сеттинге предположительно вызвало реакцию анализируемого. Клиническая теория, которая объединяет нас в такой оценке, все же не является аналитической. Она станет таковой только в том случае, если мы сможем понять происходящее через перенос и сопротивление, иными словами, обнаруживая, кем является в данный момент аналитик для анализируемого, какой бессознательный конфликт или какая задержка развития реактивированы. Такое понимание может быть достигнуто, благодаря материалу пациента, если мы позволим ему говорить, не мешая своими идеями: это не вопрос очерчивания или применения теорий, это вопрос выяснения, что действует в данный момент в его бессознательном. Позднее мы сможем понять, какая метапсихология наилучшим образом соответствует его сообщениям.
Мы не должны ограничивать себя только тем, что близко к эмпирической базе, поскольку наука всегда оперирует теоретическим языком. Как сказал в своем великолепном докладе на конгрессе в Риме Климовски (Klimovsky, 1989), психоанализ не боится строить догадки о том, что невозможно увидеть – подобно Дальтону, когда он описывал свою атомическую теорию, или клеточному биологу, описывающему гены. В конце концов, так же не является истинным, что нечто, расположенное близко к эмпирической основе (в настоящем бессознательном Сандлера), можно увидеть без очков теории: стыд и тревогу, вероятно, можно «увидеть», однако Супер-Эго, которое способствует их возникновению, никогда.
Насколько я понимаю, проблема психоанализа, как науки, является в конце концов проблемой метода, техники: как возможно выразить свою интерпретацию в наиболее объективной форме, используя наши теории в контексте открытия нового, но не позволяя им просачиваться в нашу работу и изменять ее в сторону наставления или внушения – что в конечном счете является ничем иным, как неразрешенным контрпереносным конфликтом. Если мы продолжаем двигаться в этом направлении (что непросто, но и не невозможно), то мы предлагаем анализируемому возможность проверить нашу гипотезу о том, что происходит в его бессознательном, в то же время оставаясь открытыми сообщениям, содержащемся в его ответе.[9]
Пер. Колчинской Ю.
Научная редакция И.Ю. Романова.
Литература
Abraham, K. (1924). A short study of the development of the libido, viewed in the light of mental disorders. In Selected papers. London: Hogarth Press, 1973, pp. 418-501.
Canestri, J. (1982). Un’alternativa inesistente: terapie e conoscenza in psicoanalisi. Riv. Psicoanalisi, 28: 526-539.
Edelson, M. (1984). Hypothesis and evidence in psychoanalysis. Chicago & London: Univ. Chicago Press.
Etchegoyen, R. H. (1986). Los fundamentos de la t?cnica psicoanal?tica. Buenos Aires: Amorrortu. (The fundamentals of psychoanalytique technique. London: Karnac Books, in press).
Etchegoyen, R. H. (1988.) Der psychoanalytische Dialog. In Die psychoanalytische Haltung, eds. P. Kuter, R. P?ramo-Ortega & P. Zagermann. M?nchen: Verlag Internationale Psychoanalyse, 1988, pp. 115-139.
Etchegoyen, R. H. (1989). On interpretation and its testing. In The Psychoanalytic Core, eds. H. P. Blum, E. M. Weinshel & F. R. Rodman. Maidson, CT: Int. Univ. Press, pp. 369-398.
Fairbairn, W. R. D. (1941). A revised psychopathology of the psychosis and psychoneurosis. Int. J. Psycho-Anal., 22: 250-279.
Fairbairn, W. R. D. (1944). Endopsychic structure considered in terms of object relationships. Int. J. Psycho-Anal., 25: 70-93.
Freud, A. (1936). The ego and the mechanisms of defense. In Writings, vol. 2. New York: Int. Univ. Press, 1966.
Freud, S. (1905a). On psychotherapy. S.E., 7.
Freud, S. (1905b). Three essays on the theory of sexuality. S.E., 7.
Freud, S. (1910). ‘Wild’ psycho-analysis. S.E., 11.
Freud, S. (1914). On the history of the psychoanalytic movement. S.E., 14.
Freud, S. (1923). The ego and the id. S.E., 19.
Glover, E. (1931). The therapeutic effect of inexact interpretation: a contribution to the theory of suggestion. Int. J. Psycho-Anal., 12: 397-411.
Hartmann, H. (1939). Ego Psychology and the Problem of Adaptation. New York: Int. Univ. Press, 1958.
Jones, E. (1916). The theory of symbolism. In Papers on Psycho-Analysis, 5th ed. London: Maresfield reprints, 1948, pp. 87-144.
Jones, E. (1926). The early development of female sexuality. In Papers on Psycho-Analysis, 5th ed. London: Maresfield reprints, 1948, pp. 438-451.
Klein, G. S. (1976). Psychoanalytic theory. An exploration of essentials. New York: Int. Univ. Press.
Klein, M. (1935). A contribution to the psychogenesis of manic-depressive states. In Love, Guilt and Reparation and Other Works. London: Hogarth Press, 1975, pp. 262-289.
Klein, M. (1940). Mourning and its relation to manic-depressive states. In Love, Guilt and Reparation and Other Works. London: Hogarth Press, 1975, pp. 344-369.
Klein, M. (1946). Notes on some schizoid mechanisms. In Envy and Gratitude and Other Works. London: Hogarth Press, 1975, pp. 1-24.
Klimovsky, G. (1989). La epistemolog?a de Sigmund Freud. Presented at the 36th International Psychoanalytical Congress, July 1989, Rome, Italy (unpublished).
Kohut, H. (1971). The Analysis of the Self. New York: Int. Univ. Press.
Kohut, H. (1977). The Restoration of the Self. New York: Int. Univ. Press.
Kohut, H. (1984). How Does Analysis Cure? Chicago: Univ. Chicago Press.
Lacan, J. (1949). Le stade du miroir comme formateur de la fonction du je telle qu’elle nous est r?v?l?e dans l’exp?rience psychoanalytique. In Ecrits. Paris: Editions du Seuil, pp. 93-100.
Loewenstein, R. M. (1951). The problem of interpretation. Psychoanal Q., 20: 1-14.
Racker, H. (1953). Los significados y usos de la contratransferencia. In Estudios sobre t?cnica psicoanal?tica, estudio 6. Buenos Aires: Paid?s, 1960. (Transference and countertransference. London: Maresfield Library, 1968).
Rapaport, D. & Gill, M. M. (1959). The points of view and assumptions of metapsychology. In Collected Papers of David Rapaport, ed. M. M. Gill. New York: Basic Books, 1967, pp. 795-811.
Sandler, J. & Sandler, A-M. (1983). The ‘second censorship’, the ‘three box model’ and some technical implications. Int. J. Psycho-Anal., 64: 413-425.
Sandler, J. & Sandler, A-M. (1984). The past unconscious, the present unconscious, and interpretation of the transference. Psychoanal. Inq., 4: 367-399.
Segal, H. (1962). The curative factors in psychoanalysis. Int. J. Psycho-Anal., 43: 212-217.
Strachey, J. (1934). The nature of the therapeutic action of psycho-analysis. Int. J. Psycho-Anal., 15: 127-159.
Waelder, R. (1936). The principle of multiple function. Observations on over-determination. Psychoanal Q., 5: 45-62.
Wallerstein, R. S. (1988). One psychoanalysis or many? Int. J. Psycho-Anal., 69: 5-21. (Libro Anual de Psicoan?lisis, 1988).
Winnicott, D. W. (1945). Primitive emotional development. Int. J. Psycho-Anal., 26: 137-143.
[1] Etchegoyen, H. R. (1991) Psychoanalysis During the Last Decade: Clinical and Theoretical Aspects // Psychoanalytic Inquiry, 11:88-106.
[2] Д-р Г. Этчегоен является бывшим председателем по психиатрии и медицинской психологии (УСК), бывшим президентом Психоаналитической ассоциации Буэнос-Айреса и бывшим вице-президентом Международной психоаналитической ассоциации.
[3] главное произведение (лат.)
[4] от нем. слова объединение, союз. В данном случае речь идет об аннексии Австрии Германией 12-13 марта 1938 года
[5] отрицание (нем.)
[6] Путем отнятия, высвобождения (итал.)
[7] Мое мнение совершенно противоположно сказанному: теория была здравой, а вот форму выражения можно подвергнуть критике, поскольку элементы, которых не было в материале, были экстраполированы в нее. Анализируемая убежденно подтверждает теорию, – которая не является исключительной собственностью Мелани Кляйн (Melanie Klein, 1935, 1940), но также принадлежит Фрейду (Freud, 1905b [third edition, second essay, paragraph 6]), Абрахаму (Abraham, 1924), Джонсу (Jones, 1926) и Фэйрберну (Fairbairn, 1941, 1944), – отметив напряжение в мышцах челюсти вдобавок к впечатляющим изменениям ее настроения. Фрейд (Freud, 1910) был прав, когда отметил, что дикие интерпретации не помогают аналитическому движению, однако могут помогать пациенту. И только значительное анти-кляйнианское (и/или антилатиноамериканское) предубеждение могло привести к предположению, что анализируемая говорит о напряжении в челюстных мышцах в результате ретроактивного внушения.
[8] для последующего рассмотрения
[9] Я благодарен своему другу Guillermo Brudny за его ценные замечания в адрес чернового варианта этой работы. Вместе со своими учениками Sara Berenstein, H?ctor Ferrari, C?sar and Zulema Forster, Pablo Grinfeld, Olga Goldschmidt, Julia Erlich, Sara Filc, Jos? Kuten and Guillermo Seiguer я обсуждал работу Валлерстайна, благодаря чему и родилась эта статья.
Перевод на английский язык Cynthia Seiguer.